Встревоженно встал со своего места Петр Кузьмич, прошел вперед, и его карбидка понизу заюлила метрах в пяти. Поднялся и Гошка — на языке его вертелось желание съязвить, уколоть Леху, мол, когда успело присниться-пригрезиться? Намекнуть на его слабость: где приткнется — и, будто сурок, уже спит. Да Петр Кузьмич опередил, в непростой раздумчивости произнес:
— Ить верно, вода… Постойте! Послушать надо.
И Гошка услышал, как и другие: казалось, беспрерывный накатный шелест тек, усиливался внизу, по поду штрека, а выше, заполняя весь штрек, шел гуд, басистый, вибрирующий и слитный, будто вершился отдаленный, нескончаемый гром. Все они сгрудились, светлые пятна карбидок елозили, останавливались, и они все видели теперь воду: она текла широкой лентой по всему поду, заметно прибывала, мутно-лоснившаяся, живая, обтекала их ноги, устремляясь туда, где стояли перфораторы, «козы» с забурниками, лежали шланги, где почти был обурен забой.
— Может, прорвало где трубу… — как бы про себя высказал догадку Петр Кузьмич.
— Столько воды не пойдет, Кузьмич, — мрачно подал голос Макар Рожков. — Труба она и есть труба.
— И то верно! — согласился бурщик. — Так чё? Не дадим ей в забой пройти. Давай все за лопаты, закроем-от вход. Порода, вишь, в самый раз сгодилась… Завсегда так: не было бы счастья, да несчастье-от помогат!
И они быстро и молча разобрали лопаты, стали забрасывать породой штрек. Споро росла перемычка, прочная, надежная, однако и вода впереди нее, в темноте, недалеко и хило пробиваемой светом карбидок, прибывала, поднималась.
Прошло, возможно, часа два — они не могли бы ответить точно, — и вся порода, на которой они сидели, коротая перерыв в работе, сейчас глыбилась солидной насыпью, а по ту сторону барьера вода поднялась значительно, захлестывала за голенища резиновых сапог — ледяная, хватавшая за сердце.
— Все, ребятушки, — сказал Петр Кузьмич, — будем-от выбираться.
И во все прибавлявшейся, живой и двигавшейся воде они побрели, заплескивая в сапоги, по темному и глухому штреку, в неисчезавших шелесте и гуле, светя перед собой карбидками, — маленькая, сбитая тревогой и безвестностью группка.
На рудничном дворе Куропавин оказался в тот самый момент, когда из штольни по пояс мокрые, грязные выбрались Кунанбаев, Макарычев, Сиразутдинов, шахтостроители, — выбрались молчаливые, подавленные и случившимся, и, верно, тем, что были мокрыми и теперь продрогли в холодном, промозглом воздухе квелого дня. По залитому мутной водой двору Куропавин от машины пошел им навстречу.
— Как с людьми? Горняки вышли?
— Успели… Тут все в порядке, — морщась, сумрачно ответил Кунанбаев. — Бригаде Косачева досталось… Они все же воду не пустили в свой забой, перекрыли, завал устроили.
Должно быть, говоря об этом, Кунанбаев искал сейчас хоть маленькую моральную отдушину, чтоб легче воспринять случившееся. На свал строительных отходов, еще не убранных, громоздившихся у глухого зева штольни, молча опустился Сиразутдинов, закуривал — мокрые руки тряслись, и папироса, тоже сырая, не горела. Макарычев, не обращая внимания, что в сапогах швыркала вода, подошел, сказал:
— Воду надо останавливать, Филипповку укрощать.
Все бушевало, перекипало смерчем в душе Куропавина, не утихомирилось, как он ни призывал себя к разумности, спокойствию, пока мчал сюда в машине, и сейчас по виду — нелепому, расхристанному — этих своих товарищей, руководителей комбината и шахтостроителей, тоже подступивших сюда, он понял, что случившееся, о чем думал до этого, — может, не так все страшно, нет катастрофы? — выходило ужасным, разрушало планы, перспективу открыть шахту к Ноябрьским. «Забыть о Филипповке, о плотине? Не проверить? Не заставить — еще и еще раз все выверить — выдержит ли? Конечно, молчала, — целые годы! Усыпила бдительность… Что враз, в какие-то часы набрала буйную силу — не оправдание. Не-ет! Что ж, теперь все сразу и отзовется и отольется тебе».
Передавливая бушевавший в душе смерч, сказал:
— Давайте все в бытовку! Переоденьтесь прежде. Потом — к плотине. Туда — трактор шахтостроителей, какие есть машины в городе — тоже туда. Мобилизуйте конный двор — подводы, тачки, носилки, корзины… В леспромхоз, к Субрятову, — щиты, какие есть, бревна… А я людей поеду поднимать. Через час буду на плотине.
…Он заехал в горисполком. Председатель Сабеков, демобилизованный после ранения, носивший еще командирскую форму, уже знал о случившемся; с ним быстро договорились, чем город может помочь в укрощении Филипповки — передадут обращение по радио к домохозяйкам, старикам, снимут часть повозок, на которых развозят хлеб по магазинам, свезут на рудник наличные пожарные помпы, насосы.
— Сейчас разберемся, что еще можем, — тряхнул пустым левым рукавом гимнастерки Сабеков, черноликий и симпатичный, и Куропавин уехал, чтоб не мешать: знал, что тот сделает все предельно быстро, сделает четко, максимально возможное.
В машине кинул Касьянычу:
— К Быструшинскому лагерю.
И тому не надо было дополнительно пояснять, что это значило: тогда, зимой, эвакуированных с эшелона, какой пришел со станции Локоть в Свинцовогорск, разместили с трудом по домам горожан, в складских помещениях, а главное — на пустыре, за Быструшкой, люди сами ставили бараки из запасов досок, бревен, что оказались в леспромхозе; нашлись и такие, кто вручную распиливал и бревна; за зиму и лето на пустыре вырос целый барачный поселок. Люди, попавшие в злосчастье, сорванные с насиженных мест, заброшенные ветром войны сюда, в бараки, обихаживали их как могли. Субрятов, довольный, что в леспромхозе дела пошли, как он говорил, «на пять», возможно, первым и назвал барачный поселок «Быструшинским лагерем». Суетился, активничал Субрятов с «лагерем», будто даже преобразился, дыбил, выставлял горделиво усохлую грудь, когда поминали добрым словом «лагерь», непостижимо выросший, приютивший в лихолетье людей.
Подъезжая сюда, Куропавин еще не знал, как поступит, пойдет ли по баракам или получится как-то по-другому; родившаяся там, на рудничном дворе, — обратиться к людям, каким он поспособствовал в критическую минуту, — мысль эта теперь уже не казалась такой очевидной и бесспорной: все-таки многие, ему было известно, пристроены, работали, значит, заняты, в бараках мало кого сыщешь.
Ему просто повезло: машина только въехала на комкастую, перемешанную у бараков землю, схватившуюся поздней приморозью, как увидел вышедшего наружу с ведром мужчину, от ветреной, свежей потяжки сгорбившегося под фуфайкой. Что-то знакомое почудилось Куропавину в испитом и костлявом человеке, и он дотронулся до руки Касьяныча, и тот остановил машину. Мужчина щуристо из-под рыжеватых ресниц разглядывал Куропавина, вышедшего из машины и направившегося ко входу в барак. И узнали друг друга.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте, товарищ Куропавин! Посмотреть, как живем? Не хоромы, но можно… Ить время какое!
Испитое лицо было выбритым, чуть даже посвежевшим, и Куропавин невольно представил его, бившегося в кашле в кабинете начальника станции Локоть с мальчонкой на руках, канючившим бесцветно: «Папы хочу… Па-а-апы!..»
— Заходите, будем рады! — возвращая Куропавина к реальности, сказал мужчина, звякнув ведром и делая движенье открыть дверь в барак.
— Нет, другое привело… — отозвался Куропавин. — Прорвала Филипповка плотину, шахту затопила. Люди нужны, помочь в несчастье.
— Вона што! — Напряженная гримаса, скользнув по лицу, застыла. Он секунду думал, потом шатнулся костистой в ватнике фигурой к шоферу: — Давай, друг, подуди.
Сипло, то длинно, то коротко, разливал свои звуки в сыро-холодном воздухе клаксон, и вскоре из бараков первыми повыбегали ребятишки, окружили машину, Куропавина с тем костистым мужиком, и когда собралось десятка полтора, тот сказал:
— Айда, пацаны, назад, родителев своих скликайте, мол, секретарь Куропавин — знаете — приехал, мигом просит всех… Ну!
И опять не ожидал Куропавин: люди высыпали из бараков, подходили, тесно сбивались, здоровались, на ходу одевались, — толпа в считанные минуты собралась большая, подходили еще, все больше женщины. И Куропавин ощутил какую-то теплинку, внезапно проклюнувшуюся сквозь еще не угомонившуюся, перекипавшую сумятицу, — будто чуть прожег, засветился лучик веры. И заговорил: