Словом, зима еще колобродила и властвовала в Свинцовогорске, и самые дотошные предсказатели и толкователи, которых не поубивала даже война, исчерпав в конце концов далеко не тощий запас своих возможностей, махнули рукой на происходящее в природе, примолкли.
Однако, отправляясь по утрам в горотдел, Новосельцев с радостью и внутренним щемящим чувством отмечал неодолимое приближение, весны — это ощущение вошло в него с детства и осталось с годами сладостно-мучительным и светлым знамением: именно вот этот особый влажный дух, беспокойно витавший над землей. Томительно-призывный, тяжеловато-густой, настоянный словно на запахах вербы, подснежников, талой влаги, он щекотал ноздри, распирал легкие до сладкой боли, проникая в самые закоулки, будоражил кровь, и токи его, достигая клеток мозга, хмельно тревожили, воспаляли воображение и память.
С годами Новосельцев не изменял своей привычке ходить пешком в горотдел и возвращаться домой, хотя за отделом были закреплены выездные лошади, а теперь, будто пригадывая к весне, секретарь горкома партии Куропавин торжественно передал потрепанный, облезлый «виллис». «Вот вам, владейте! Ездить не переездить… Получше остапо-бендеровской «Антилопы-Гну», — шутливо сказал он, подведя Новосельцева к окну и показывая стоящую во дворе горкома машину. И Новосельцев научился владеть «виллисом», сам ездил за рулем и, сначала отнесясь с недоверием к подарку, после оценил юркую и ходовитую машину — из каких только дорожных переплетов не выходил! — и с тайным восхищением думал: «Вот она, заграница! А тут все еще на традиционных русских кобылках… Попробуйте потягаться!»
И озирался, непроизвольно съеживался, после мстительно укорял себя: «Ну, уже слабость какую-то стал проявлять! Этого еще не хватало. Годы Александрийским столпом держишься…»
Машиной он пользовался лишь тогда, когда надо было срочно явиться в горком, съездить на рудники, на завод, на комбинат или отправиться по селам района. Впрочем, от дома до горотдела ему, Новосельцеву, и не надо было пользоваться машиной: домик, какой он занимал еще с тех довоенных лет, когда сбылась мечта, получил назначение сюда, в Свинцовогорск, стоял недалеко, в тылу горотдела. Он и построен был по всем классическим канонам, отвечавшим тогдашней работе. Деловые функции начальника горотдела не кончались с уходом из служебного кабинета — ночь-полночь решал срочные и неотложные дела, принимал информацию, беседовал, давал новые задания, изменял и корректировал прежние. Так и оставшись холостяком, Новосельцев жил в одной половине дома, другую же, по неписаной традиции, занимал обычно заместитель, и хотя семьи сотрудников не могли не знать кое-какие тонкости работы глав своих семейств, но научены были держать язык за зубами; тем не менее Новосельцев завел с первого дня новшество: двор был перегорожен и в половину Новосельцева устроено два своих особых входа — являвшийся в один из них не мог знать, кто перед тем ушел через другой ход. Высокий тесовый забор, перегородивший двор, защищал от возможных досужих попыток подглядеть то, что происходило на половине начальника горотдела. Тогда, еще в сороковом, в Свинцовогорск пожаловало высокое республиканское начальство — в петлицах френча по одному ромбу. После домашнего ужина на половине Новосельцева комиссар в благодушном расположении, расстегнув френч, открыл белую чистую рубашку, кивнул через окно на зеленый забор: «Это ты умно!.. В нашем деле аккуратность — не последний гвоздь! Доложу наркому!»
Комиссар был простоват. Явно мужицкое, крестьянское сквозило не только в его облике — мешковатая фигура, мясистое, суровое, с широким носом лицо, — но и в повадках: отхаркивался громко, сплевывая мокроту в платок, всковыривал торопливо заскорузлым, прокопченным от папирос ногтем в проемах-ноздрях, поросших рыжеватыми волосами. Но глаза у него — темно-оливковые, твердые, налитые словно бы каменной тяжестью, оттого, казалось, ему трудно было отводить их, и он смотрел на собеседника упрямо, не мигая, — не дрогнуть под этим взглядом было делом далеко не легким.
Что ж, то ли этот комиссар оказался добрым ангелом, то ли судьба благоволила, берегла Новосельцева, но отношение к нему выровнялось, сложилось прочным — ходил он, как говорится, в вере и почете и со сроком даже утратил остроту самоконтроля, той осторожности, которые выработал, отшлифовал за долгие годы, гордясь ими в душе, давно уже перестав ощущать тот дамоклов меч сложности своей роли и положения, от каких в иные минуты накатывала тоска, хандра; особенно в те далекие годы молодости, случалось, обуревали страхи — до оцепенения, до холодной озноби, вспыхивало острое, доводившее до помутнения в голове желание — бросить все, бежать куда глаза глядят, на край света, найти хоть какой-то покой. Но то были минуты простой слабости, после за них и осуждал себя, казнил жестоко, немилосердно.
И однако в последнее время судьба делала ему знаки, пусть не прямые, косвенные, и он, анализируя их, доискивался скрупулезно до причин, логики их появления, не находил им обоснования, и эти неутешительные выводы беспокоили, вызывали внезапную нервозность, и он вновь и вновь думал над тем, что за расклад готовил ему исподволь его жребий.
Еще в молодые годы, в пору его утверждения на службе, когда он еще только вырабатывал, как называл для себя грубо, но точно, «систему сожительства», прямые начальники нередко обращали внимание на деталь из его автобиографии — холост, не женат, которую он сознательно подчеркивал, совершенно точно взвесив и рассчитав: маленькая правда способна отвести от большой правды. «Большевики — фанатики, семья, устои брака для них — охранная грамота. Будут допытывать, почему сотрудник органов не женат, — наставлял его полковник Лежневский в памятные, но далекие теперь, как сон, дни, — у вас хороший козырь: сердечная трагедия, травма на всю жизнь… Намек: причина — в шрамах. А придет время — и в лучшей, с мировой известностью клинике, где-нибудь в Лондоне, Париже, маги и чародеи сделают операцию, вернут прежнюю красоту, и подпоручик… простите, полковник Злоказов станет блистать в первейших салонах Великой России».
Он, Новосельцев, следовал проницательному и мудрому совету полковника, и фортуна до поры до времени не подводила, играла свою роль верно, без осечки. Полковник и фамилию тогда выбрал сам — не с ходу, не с кондачка, а с точным, далеко рассчитанным прицелом: «Надо все учесть: и чтоб — не этакая светская, и, не дай бог, пуще — простолюдинная, вроде Кожухов, Свинопасов, Гусятников. Что-то нужно среднее. Чтоб и новь и перспектива отражались, опять же в их большевистском вкусе». Через два дня он и объявил: быть Новосельцевым. «Отыскали большевистского агитатора, — пояснил он, — пустим в расход. Родни никакой: прямые предки где-то на сибирской каторге отдали богу душу… Полное алиби! Но-во-сель-цев, — по складам повторил он. — Чертовски удачно! Чувствуете, как в вашей фамилии новшества отражены! Новое!» — протянул он, смакуя с нескрываемым довольством, сверкая из-под пенсне.
Да, до поры фортуна ему улыбалась, была на его стороне, впрочем, Новосельцев не сказал бы, что она вдруг изменила или дала явный сбой, — нет, этого он не мог бы сказать, у него не существовало на сей счет никаких очевидных и точных доказательств, однако в самые неожиданные моменты все чаще перед ним вставали эти резкие, оглушающие вопросы: «Что ему надо? Есть ли у него какие-то подозрения? Или это не больше, чем игра в кошки-мышки?»
Беспокойство вселилось в Новосельцева с изменением в областном руководстве, с приходом нового начальника управления, или начупра, как обычно в обиходе он именовался, к тому же, словно бы в насмешку полковнику Лежневскому, новый комиссар и носил самую мужицкую, простолюдинскую фамилию — Потапов. Крутолоб и широколик, волосы — светлые, просяно-соломенные, потому, верно, чтоб скрыть блондинистость, прическу носит короткую, под «ежик»; гимнастерка, бриджи — в обтяжку; сапоги, ремни портупеи вскрипывают с какой-то радостной веселостью при малейшем движении сбитого, литого, будто из бронзы, тела начупра. Что-то разительно общее бросалось в глаза во внешнем облике нового начупра и того, приезжавшего некогда комиссара — «республиканского начальства»; и лишь потом, позднее Новосельцеву пришло злое и саркастическое: «Мужичье они, — как две капли воды!» Правда, Новосельцев сделал для себя не очень радостный вывод; умом и, видно, хитростью новый начупр явно отличался от того республиканского комиссара, да и от своего предшественника, тихого и болезненного, ушедшего в отставку. Приходили и о Потапове мысли — простоват, даже вахлак-невежа, хоть и не харкает, как тот комиссар, в платок, но вот встречаться глазами с ним, выдерживать взгляд было далеко не просто — обычно как бы лениво-отрешенный, рассеянный, в какой-то момент, всегда неожиданный, внезапный, бритвенно полоснет из-под козырька надбровий, застынет, держит клещами, проколет шилом насквозь.