Засуетился хозяин, приглашая гостя раздеваться, помогая снять промороженную, хрусткую шинель, окликнул неожиданно:

— Стара, ить гость приехал!

В склепной тишине голос его прозвучал громко-пугающе, — у Злоказова екнуло сердце. Из горницы, из-за шторы не ответили, и Матвей, вдруг напрягаясь, прислушиваясь, с пугливой раздумчивостью произнес:

— Аль преставилась? И то может…

Злоказов, приглаживая ладонями волосы, задержанно поспешил за семенившим стариком к проходу в горницу. Из-за плеча хозяина, когда тот откинул штору, пропахшую маслом и ладаном, Злоказов увидел Евдинью, лежавшую высоко на лаве: горели свечи, теплился синий свет у образа божьей матери, жидкие тени от движения воздуха переползали по усохшему, темному, большеносому лицу старухи, обрамленному беленьким в горохах платком, по жилистым темным скрещенным рукам. Старуха чуть приоткрыла пергаментно-сетчатые веки над запалыми глазами, скосилась, но не пошевельнулась, не повела головой, — не выказала даже малейшего своего отношения к появлению в проходе Матвея и Злоказова: вновь сомкнула веки.

— Тьфу! — сплюнул старик, теперь уже в сердцах и даже в какой-то бодрости, возможно, радуясь, что старуха не отдала богу душу, еще жива. — Не помёрла, — комедия, да и только!

Просеменив к двери, содрав кожух, шапку, повесив все на деревянные рожки, вбитые в сухую потрескавшуюся кладину, Матвей обернулся к гостю, стоявшему посреди комнаты.

— С дороги да голодухи… Перво — сгоношим чего-нито, а уж после, даст бог!

Злоказов молча согласно кивнул, стал раздеваться. Кряхтя и морщась от боли, Матвей, отколупнув в сторону домашний половик, поднял за кольцо тяжелый квадрат крышки в подпол, преодолевая ступени лестницы, скрылся в проеме.

Вскоре на скобленном до желтизны столе из ровных, тщательно подогнанных досок появились кринка неснятого молока, лепешка замороженного творогу, куски сотового меду на тарелке, позднее тонко, комарино заныл пузатый, отдраенный, с высеченными медалями самовар.

Обогревшись, рассолодев от выпитой браги и чаю, Злоказов, однако, коротко, не удостаивая хозяина существенных подробностей, поведал, зачем пожаловал столь внезапно в дом Матвея Лапышева.

3

Крутое решение его созрело там, в областном управлении.

Из Свинцовогорска на доклад он выехал еще потемну, предупредив с вечера заместителя Шестопалова о том, что отправится в пять утра: дорога неблизкая, надо успеть приехать в областной центр в самом начале рабочего дня. Это было и логично, и вместе с тем у него жила особая мысль, тайная задумка: решил кое-что взять с собой, погрузить в «виллис», а значит, не нужны соглядатаи, посторонние глаза. В проеме между передним и задним сиденьем машины и уместился мешок, набитый одеждой, главным образом теплой — новые пимы, ватные брюки и фуфайка, белье. Запихнул Злоказов в мешок и белый командирский полушубок, новенький, еще остро пахнувший кисло-овчинным, уложил на днище машины деревянный ящик с припасом, гильзами, зарядными принадлежностями; на заднее сиденье легла замурованная в чехол двустволка — именной подарок от наркома республики в честь двадцатилетия ОГПУ. В полевую объемистую сумку затиснул деньги — внушительную, накопленную за годы сумму, в кожаный бумажник спрятал несколько документов — так, на всякий случай. Никаких вещественных доказательств он не хранил, тем более дома, не имел такой привычки, и гордился тем, что был лишен слабости к патологическому, как он считал, припрятыванию — от всего, что могло его хоть как-то, даже косвенно, скомпрометировать, он твердо и безжалостно избавлялся, предавая огню. Потому бумажки, которые он прихватил с собой, скорее могли сослужить службу вещественных доказательств против других: копии хвалебных характеристик на него, Новосельцева, подписанные прямыми начальниками, копии писем и докладных в вышестоящие инстанции, где поминались благие дела и заслуги начальника горотдела. Впрочем, как этим он распорядится и зачем, почему так поступал, он толком не знал, однако в дальних клетках сознания смутно теплилась убежденность — делал все же правильно. Если суждено будет почувствовать «что-то дополнительное» в областном управлении, случится принять решение (какое — он тоже не ведал), то багаж этот пригодится, а не случится этого, поймет, что тревоги его ложные, суждено будет вернуться в Свинцовогорск, ротозеям легко будет ввернуть, что ружье, припасы и вещи брал про случай — мог же позволить себе начальник горотдела «побаловаться», завернуть с дороги на денек на заимку пострелять косачей!

Да, тогда, собираясь и готовясь к поездке в Усть-Меднокаменск, он действительно не представлял в точности, понадобится ли все, что уложил в машину, однако позднее, уже в областном управлении, в душе поздравил себя с точной, безошибочной предусмотрительностью, благодарил судьбу и провидение, счастливо руководившие им.

Дорога сначала катила по сосновому бору, в темноте, в свете фар вставшему плотной стеной; тонким слухом Новосельцев улавливал сквозь ровный гул двигателя, как справа, за бором, сердито пошумливала, ворчала, пробираясь по каменистому, увалистому руслу, Громатуха; сразу за бором ворчливость, сердитость стали доноситься грознее: словно бы злясь в бессилии, Громатуха тут, неподалеку, вливаясь, отдавала свою светлую и ломотно-холодную воду Ульбе.

Крутой и узкой петлей щербатая дорога, поднимаясь в гору, обогнула глубокую балку, по склону которой свет фар вырывал потемневший от времени, с зелеными наледями деревянный короб водотока «Ульбинки» — гидростанции, первенца пятилеток, о которой трубили газеты в двадцать девятом — тридцатом годах. Наверху, на перевале, хотя и защищенном с обеих сторон горными кряжами, стало значительно свежее: в открытой машине ветер, врываясь, гулял беспрепятственно, посвистывал упруго; левый бок под шинелью постепенно онемел, зачугунел. Лишь когда спустился в долину Ульбы, проехал глухую деревушку, чугунность подотпустила, вернулась чувствительность, и хотя все той же пустынной была дорога, по которой несся «виллис», на душе у Новосельцева повеселело: справа, у самых откосов гор, где тянулась железная дорога, проползали тоже без огней (лишь отблескивали паровозные топки) два рудовозных состава.

Рассвет застал на полдороге, он еще не доехал до большого села Черемышенки; заметно поубавился лес по отрогам увалистых, некрутых гор с плешивыми голыми взлобками, долина расширилась, отжав и растолкав отроги в сторону; Ульба, будто в испуге перед равниной, на которую должна вот-вот вылиться, покинув привычные сердцу горы, какое-то время жалась к отрогам, а после в отчаянной решимости рванула, круто врезалась, рассекла каменистую грудь гор, ушла влево.

Областной центр встретил серыми дымами, хилым, казалось, Не желавшим разгуливаться утром; клочкастый туман с Иртыша густо и неподвижно висел в котловине, тонкой моросной пылью оседал на ветровом стекле. Город жил по неписаным законам военного времени: на улицах было малолюдно, столбы и щиты заклеены плакатами, вопрошавшими: «Чем ты помог Родине?», призывами к добровольным вкладам в фонд победы; у хлебных магазинов — тихие половодья очередей, прудили тротуары закутанные во что попало старухи и дети; на окраинной станции Заслон железнодорожные ветки плотно забиты эшелонами, товарными составами.

Раньше, приезжая в Усть-Меднокаменск, Новосельцев почти всегда выкраивал время, заворачивал на Верхнюю пристань, и хотя за годы все было перестроено — причалы, товарные лабазы, угольный и лесосклады, даже сама пристань, тесовая, крашенная в бледно-голубой цвет, с тонким шпилем над покатой крышей, — он любил здесь постоять, вглядываясь в сумеречную бездонность иртышской воды, казалось, мало подвижной со стороны, но здесь, вблизи, упруго-бурливой, могуче устремлявшейся в безвестье. Любил глядеть на воду, на ее бесконечный, даже на миг не обрывавшийся бег; легко, как бы увлеченная и подхваченная этим бегом фантазия его совершала тоже стремительные и счастливые экскурсы в прошлое: вставало другое время, другие детали, слышал иные звуки и ритмы жизни, видел непохожие пристани и пароходы. Обрывая жестко видения, уходил от пристани не оборачиваясь, и если случалось — был с водителем, объяснял тогда свой заезд на пристань каким-нибудь пустяком, первой приходившей на ум причиной. Такие заезды после оставляли у него долго не исчезавшую, не улетучивавшуюся тоску, она тлела в нем, будто сырая головешка, и вместе — в сердце освежался и обновлялся холодный и жестокий заряд, питавший его, Новосельцева, волю, ненависть, словно бы сызнова наполняя ими все жилы, все клетки, и тогда воля и вера его, подпитанные живительными токами, обретали прежнюю силу и прежнюю крепость: не-ет, дождется он еще, будет на его улице праздник!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: