Бюро обкома было коротким, натянуто-скучным: прощался Белогостев, его отзывали в Алма-Ату; уже там, на бюро, прошел слушок, будто замнаркома НКВД республики назначают, хотя выступивший с сообщением заворг ЦК, моложавый и интеллигентный казах, сказал, что «перемещение это делается в интересах дела» и вместе как бы вскользь обронил, оглянувшись на сидевшего рядом нахохлившегося и понурого Белогостева: «Правда, не сразу Александру Ионовичу придется в новую упряжку, — дадим немного отдохнуть». Поднявшись после заворга, Белогостев нисколько не ободрился, в той же понурости, с отбелившимся, бескровным лицом тщательно и невыразительно говорил о годах работы, общих усилиях, военной героической страде, после обходил длинный приставной стол, жал непрочно и торопливо руки, что-то говорил, должно быть, стараясь все же перебороть настроение, не выказать своей полной растерянности, надломленности. Подступив к Куропавину, в напряженном отчуждении сказал: «Ну, желаю…» И что-то вдруг там, в усталых и, казалось, безучастно и невидяще смотревших глазах, дрогнуло, взблеснуло холодно-злое, и он процедил: «А все-таки, Куропавин, судьба прожектеров метит. С «англичанкой», с «Новой» — и нос, и хвост увязли?..» Даже будто бы ободрился Белогостев оттого, что нашелся, уколол, однако, возможно, догадавшись: не к месту сводить счеты, надо блюсти добрую мину, он еле приметно отмахнул рукой, внутренне осаживая себя, шагнул к соседу. Промолчал Куропавин: было и по-человечески жалко Белогостева, утратившего привычное бодрячество, напористость, а главное — Куропавин сидел будто на иголках, нетерпеливо ожидая окончания бюро, думая об обратной дороге в Свинцовогорск, о том, чтоб не опоздать на похороны Петра Кузьмича Косачева. Да и предстоявший этот печальный акт, искренняя, неподдельная горечь, какую испытывал, представляя, что нет больше мастера-горняка, истинного бергала, с кем судьба столкнула его, Куропавина, в Свинцовогорске с первых шагов в памятном тридцать восьмом, не давали ему вникнуть в происходящее, уводили мысленно то в те казавшиеся уже далекими годы и события, то совсем будто во вчерашнее — как организовывали школы опыта, как Петр Кузьмич поставил в первую военную зиму рекорд, а после с триумфом, с рекордами демонстрировал свои методы бурения соседям, крутоусовским бергалам. Являлась зримо, до щемливости под сердцем, и горестная эпопея с затоплением шахты «Новая» — прав, прав Белогостев, и сейчас еще хвост и нос вытащить не удалось!.. Но каким, каким героем проявил себя старый бурщик, да и усугубил исход с беркутом!
И судьба сына бурщика тоже лезла в голову назойливо, точно зубная боль, просто ли ему было, разве не подтачивала эта злая участь незримо, словно короед-дубоед, его здоровье, не ускоряла чудовищную и нелепую развязку?.. Знаешь по себе: безвестность с Павлом стоит тебе не одних седин — взглянешь в зеркало, эге, постарел, укатали крутые горки…
Уйдя сразу же, первым, как только сцена обхода завершилась и заворг ЦК, приехавший из Алма-Аты, дождавшись в завидной терпеливости, когда Белогостев усядется рядом, сказал, что заседание объявляется закрытым, Куропавин за всю дорогу и теперь, подъезжая в машине к Свинцовогорску, миновав бор, оставляя сбоку лысый взлобок — Матренин соколок, терявшийся в редкой пасмури, ни разу не вспомнил, что значили слова заворга: «Вопрос о секретаре обкома решается», не подумал — кто заменит Белогостева? Странно, что такого рода проблема не вставала перед ним даже отдаленно, будто она ни в какой мере не касалась его судьбы и того дела, которому он служил, которое вершил, подчиняя всего себя интересам страны, в затяжной и трудной схватке почти два года бившейся на огромном фронте с фашистскими полчищами.
Все же он успел лишь на кладбище. Остановив машину, по вязкой грязи, по мокрым, размешенным множеством ног снежным плешинам прошел, торопясь, в угол кладбища, где густо толпился народ, — уже, должно, вершился митинг. Куропавин даже почувствовал облегчение, что хоть сюда успел, простится, скажет слово: он не сомневался, что там, в клубе «цветников», где выставлялся гроб с телом Петра Кузьмича для прощания, сделано было все достойно, — беспокоиться нечего, Андрей Макарычев, Кунанбаев, Портнов — надежные люди. Слушая, как в пасмурной сырой придавленности неразборчиво долетали слова, — кажется, говорил Кунанбаев, — Куропавин настойчиво, где обходя людей, где молча раздвигая их, протиснулся к гробу, обитому красным ситцем, установленному у края ямы с комковатыми глинистыми наметами. Оказавшись чуть левее Кунанбаева, должно быть, уже завершавшего свое выступление, Куропавин ждал, боковым зрением видя усохло-опалое, с мертвой желтизной, чужое лицо Петра Кузьмича, рядок близких, родни, товарищей с рудника, свинцового завода, отметил мельком, чувствуя, как спазмы, подступая, сушили горло до першенья, что Андрей Макарычев и Катя, прижимавшая к боку строгую и насупленную дочь в рядку родни, оказались чуть впереди всех, как бы на одной незримой линии, — Куропавин отсек это шевельнувшееся заключение, четче расслышал последние слова Кунанбаева:
— Прощай, Петр Кузьмич, наш дорогой гвардеец тыла! Ты прошел честную и славную рабочую жизнь, ты был человеком с большой буквы, и мы будем помнить тебя, хранить о тебе светлую память.
Легкая, как бы летучая картавинка в голосе Кунанбаева особо чувствительно оттеняла и окрашивала его слова, и они горько-бередливо отзывались в душе, будоражили — Куропавин напрягся, стараясь не дать разгуляться слабо державшимся, шалившим нервишкам. Строгий и бледный, без шапки, Андрей Макарычев после того, как произнес последние слова Кунанбаев, отступил, повернул спеченное, притемнелое лицо к Куропавину, глазами спрашивая, будет ли он говорить.
Машинально ступив вперед, к гробу, когда услышал свою фамилию, произнесенную Макарычевым, повернулся, смотрел на лицо Косачева, на миг почудилось, будто в гробу вовсе не знаменитый бурщик, а кто-то иной; Куропавину стало чуть легче, и после первых сиплых, тоже будто чужих слов, заговорил о прошлом, о первой встрече с Косачевым в глухом и пустом после обвалов руднике, о государственно-высоких делах мастера-бурщика, его непререкаемом авторитете, одержимой беспокойности — примеры теперь ярко и четко выстраивались в памяти Куропавина.
Паузу он сделал лишь секундную, чтоб перевести дыханье, и возгоревшейся кожей лица учуял окружавшую тишину, притихлую пасмурь кладбища и как бы в необъяснимом, шевельнувшемся в нем протесте заключил:
— Нельзя, невозможно измерить цену и величие жизни Петра Кузьмича, бойца гражданской войны и гвардейца тыла нынешней войны, потому что нет еще таких, не выработаны у человечества мерки. Но мы знаем, что Петр Кузьмич Косачев был человеком не только сегодняшнего дня, но и будущего. Он на огромный нравственно-моральный шаг стоял впереди нас. Он на две-три головы по рабочей чести возвышался над всеми. У него жила неистребимая вера в победу над заклятым врагом, и он в эти трудные годы делал неимоверно много для победы — имя его она запишет в своей памяти золотом. И он будет для нас всегда примером, высоким мерилом поступков, дел, и мы клянемся тебе, Петр Кузьмич, что будем жить и работать, как ты, будем давать свинец — дело твоей жизни — для победы, для разгрома врага! Пусть земля станет тебе пухом.
Кто-то слезливо всхлипнул, потом тонко, словно вытягивая струну, взвыл, и все оборвалось, на мгновение вновь возникла, будто летучий мираж, жуткая тишина, но в следующий миг в рядку родни произошло движенье: Катя метнулась к матери, Андрей Макарычев успел подхватить Евдокию Павловну, должно быть, не выдержавшую, потерявшую сознание. Ей подносили в кружке воду, и Куропавина будто хлестнуло: ближе всех к гробу в одиночестве очутилась Катя-младшая — жутко-стылое, испуганно-кричащее отразилось в ее налитых слезами детских глазах…
Поведя головой, верно, отыскав кого-то, Андрей Макарычев, продолжая поддерживать Евдокию Павловну, кивнул, и тотчас двое выступили с крышкой, приладив ее, застучали молотками торопливо и гулко; подступили с веревками, продевая концы под днище гроба, и Куропавин отвернулся, чтоб не видеть, как, в последнем всплеске сил рванувшись из рук Андрея Макарычева, бросилась на гроб Евдокия Павловна, но не сдюжив, не удержавшись, сползла на глинистые комья, билась, стонала. Ударил по нервам разноголосый вой и плач; Куропавин прикрыл глаза.