И не договорил: рука потянулась к пепельнице, но не дотянулась, — голова комиссара вдруг легла на нее, и он всхрапнул раз, другой, негромко, и вслед за тем послышалось ровное, тихое посапывание… Он уснул.

Да, он спал, и это так поразило их обоих, что они стояли некоторое время не шелохнувшись. Потом Гошка почувствовал — его тянули за рукав, он попятился за Тимшей и, выйдя, прикрыл дверь.

На них было накинулись: «Во, пострелы, аккурат по шеям врезать», но Гошка вразумительно сказал:

— Что орать-то? Тихо! Человек спит. Может, уже неделю не спавши.

Столпившиеся мужики озадаченно примолкли.

Они сидели на деревянных перилах мостка. Все равно в школу опоздали, и теперь — явись не явись — один ответ: Полина Гавриловна, математичка и их классный руководитель, шею намылит за милую душу, поставит у доски — зенки не будешь знать куда деть.

Точило, муторью подмывало душу Гошки, будто съел он случайно какой погани — белены иль дурману, — а все из-за того, что вышла осечка, пустой выстрел. Нечто подобное испытывал Гошка, когда ходил запрошлым летом с отцом на рябчиков. Спрячется за куст, посвистит в манок, глядь, вот он, дурачок, отозвался, перепорхнул из густых ветвей на открытый сучок, выставился, оглядываясь, — я тут. Прикладывал Гошка одностволку, мол, прощайся с жизнью, рябчик, клацал курком, ждал грома, а из ствола ужиное шипенье: пышш-шш… Дробь рядом, по траве, по кусту, будто град, просеивается: патроны, выходит, снаряжались в прошлом веке. И, главное, как казалось ему теперь, почему допустили слабину, рассиропились? Подумаешь, уснул комиссар на глазах! Разбудить надо было, растолкать! А тут еще надо было подвернуться на дрожках брательнику Андрею…

От Филипповки из-под мостков тянуло знобкостью, по ногам погуливали мурашки, и волнами подступала злость на себя. Утихомиривалась Филипповка после осенних дождей, ждала зимы: закроется ледяной броней, станет дремать, набираться сил до весны, и ребятня будет гонять по ней на ледянках — самодельных деревянных коньках, — а пока вон в заводинках стеклянные пленки, пузырьки вспухают под закрайком, лопаются, будто пускает их в добром расположении духа сам водяной.

Гошка сплевывал вязкую слюну на гривастый стрежень, плевок тут же исчезал; буруны то и дело выворачивались, вскипали, вмиг сносили взмученно-желтую воду, и в бесконечной этой игре Гошке представлялось что-то настырное и неукротимое, и оттого, верно, муторность не отпускала, будто даже поташнивало. Не глядел на Тимшу Машкова, но чувствовал: тот небось нахохлился, как квочка в гнезде; старая, замусоленная, с обшарпанным верхом шапка надвинута на глаза; голова, круглая, будто шар, втянута в плечи, так что уши с приросшими мочками, в которых следы проколов — от золотухи в детстве продырявили, — утонули в широком вырезе фуфайки.

— Тюфяки! — наконец нашел Гошка точное слово и выстрелил им. — На кровать стели! Растолкать, разбудить того комиссара — вот что надо было! Куда ж там, уснул! Наши вон, на заводе да на шахте, ничего — вкалывают! Потому — война! А он, вишь ли, засвистел, пузыри во сне пускать стал… — Гошка снова с остервенением сплюнул, словно бы не вода внизу, молчаливая и равнодушная, взбурливала и не один Тимша Машков сидел с ним на перекладине, а с десяток школьных приятелей обступили его, и он перед ними выказывал весь свой гнев, все скопившееся негодование, которое клокотало внутри, будто расплавленная смола. Но, верно, в этом запоздалом запале истратил часть горечи и злости, поостыл, чесанул ладонью по затылку, сбивая фуражку назад, так что козырек ее встал торчмя надо лбом, сказал: — Чего, спрашиваю, теперь делать?

Тимша Машков до этого помалкивал, зная психованный нрав товарища: под горячую руку распетушится, наорет, а ему зачем все это надо, пусть, как самовар, прокипит, гляди, и угли прогорят… Хотя, конечно, у него, Тимши, кошки тоже на душе скребут — запал-то вышел зряшный! Но Гошка вроде перекипел, поостыл, можно и поговорить.

— Вот брательник твой, Андрей, — кивнул на дорогу Тимша. — Тот мог бы тому комиссару сказать…

— Как же! Держи карман шире! — огрызнулся Гошка. — Вон только что и разговаривал! Сказал: «Без свинца фронта нет… Где еще больший фронт, говорит, посмотреть надо». — Помолчав, мрачно изрек: — У него, может, одно это и есть оправдание.

— Да ты что, что?! — возмутился Тимша, догадываясь, на что намекает Гошка: Андрей Макарычев ему нравился, и он, Тимша, слухам не особенно верил. Мало ль что болтают по их слободе, а то и по всему Свинцовогорску; иной раз такую пулю отольют, как вон бабка Евсеиха: та будто видела, как ведьма на метле с Ивановых белков спустилась да в полночь над слободами так и летает, летает… «Как есть, к войне и был тот знак. Истинно!..»

— Да ладно! — отмахнулся Гошка и вновь сплюнул в воду. — Сам знаю… А вот там война, а мы тут сидим. Тоже — тыловые крысы!

— Вчера, — осторожно начал Тимша, — географичка, Ксения Михайловна, показывала карту: фашисты подперли под Вязьму, Москва рядом…

— Не болтай! Москва — это знаешь какой город?! Улицы, дома, народу!.. Ни в жисть фашисту не одолеть. Сам Сталин там… — И понизил голос: Досиделись на шесте, Роза Тулекпаева идет… Допрос будет теперь: чё да почё?

Сказал с подчеркнутой небрежностью, насупившись темнобровым лицом, надвинув козырек фуражки на лоб. В такие минуты Гошка становился не по возрасту старше, как большинство мужчин рода Макарычевых: темные, узколикие, носатые с жесткими щетками бровей — они и в обычном расположении духа казались строгими, а в сердцах, в гневе в них словно просыпалась стихия, вскипала в жилах кровь вольных степняков-дунган и бунтарей-бергалов.

Гошка даже не подумал — не пришло в голову, чего бы она, Роза, вдруг оказалась тут, ей же в школе быть. Может, заболела? Подходила Роза быстро, раскраснелась от ходьбы, выпроставшаяся из-под цветастого платка коса вздергивалась на пояснице, глаза, черные, блестящие, всегда удивлявшие Гошку прямотой и незащищенностью, уставились на ребят.

— Почему здесь? Зачем здесь? — с мягким акцентом, выдававшим смущение, спросила она. — Полина Георгиевна сказала: «Разбирать будут».

— Ну вот, — буркнул Гошка негромко, чтоб только слышал Тимша, и нехотя повернул голову. — Ну, чего… надо было!

Он следил за ней, косясь, испытывая двойственное чувство: желание встать, пойти рядом, открыться, все рассказать ей — и вместе с тем сознание невозможности сделать такое. По какой-то связи пришло давнее, услышанное случайно: «Они, Макарычевы-то, юбошники…» Протест гребнем встопорился в груди Гошки, и он, ощущая затылком, как позади, за спиной проходила Роза, — хоть бы уж скорей! — не пошевелился на перекладине, словно его пришили гвоздями.

— А нас распустили — за ведрами, тряпками, — услышал он негромкий ее голос. — Всей школой в госпиталь — помогать, убирать. Надо всем!..

— Надо, надо! — проворчал Тимша. — А ты не видала нас!

— Погоди ты! — шумнул Гошка на товарища, сказал примирительно: — Роз, ты ладно… Ну, еще там что?

Она полуобернулась:

— На заводе у наших… «козла» пустили.

— Что? Что ты говоришь?!

Гошка спрыгнул с перил моста и бросился напрямик, огородами, к Свинцовой горе, возвышавшейся пологой макушкой над голыми тополями за дальним коленом Филипповки. Тимша нагнал его уже за этим поворотом реки.

Они пробрались к цеху вдоль оврага, в который сваливали «хвосты» — шлак из ватержакетных печей. Бугрились темно-фиолетовые, коричневые насыпи; пахло серой, пережженным коксом.

Гошка и Тимша уже бывали тут: весной старшие классы водили сюда на экскурсию. Ребятам показали цеха, объяснили весь процесс получения свинца — провели по всему потоку, начиная от обогатительной фабрики, шаровых дробилок Ллойда до рафинирования, очищения свинца; тогда из ворот ватержакетного цеха то и дело выкатывались, железно стуча, скрежеща, вагонетки: кургузые увальни электровозики, нанизав их цепочку, отвозили по ниткам рельсов, проложенным по берегу оврага. Теперь на узкоколейке, в тупичках, стояли высокие вагонетки, два электровоза — все было без движения, затихло; рыжие, прокаленные бока вагонеток избелились пятнами изморози, в изморози же и ребристые стойки коротышек электровозиков.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: