— Кажись.
— Так чё вышло?
— Сказывают, убит. Крикнул опять «вперед», когда стрельба началась… На очередь, грят, и напоролся.
Костя замолк в непонятной тягости: известие сжало сердце, хотя он никогда не видел, не знал этого комбата. Из головы, однако, не выходило: «Куропавин, Куропавин…» Когда в рани выносили трупы, Костя, превозмогая боль в груди, поднялся с места, пытался разглядеть того комбата Куропавина, но из-за тесноты, людского скопища ничего не увидел, и то чувство тягости, какое вошло в него, не улетучивалось и теперь, во время еды.
Они молча доели жидкую похлебку, и Кутушкин, отерев алюминиевую ложку, глядел на нее долгим, пристальным взглядом, словно что-то там старался обнаружить, вновь тщательно вытер полой шинели, неторопко засунул плоской ручкой за голенище целого, неразрезанного сапога, попробовал, плотно ли легла. Костя видел, что он делал все это до странности медленно, неспешно, будто поглощенный внутренней, очень важной работой.
Стало натягивать от речки низким знобистым ветерком, и Костя, невольно передергиваясь в зябкой судорожи, тоже засунул ложку за голенище. Пелена тумана то сгонялась на болотистую низину, очищая берега, поросшие осокой и густым ивняком, то вновь наползала, застилала непроницаемой ватой речку. Что-то недоброе почудилось Косте в этой бесхитростной игре природы. «К перемене, к снегу, должно», — подумал он.
Поднявшись с мокрой земли, Кутушкин проронил:
— К речке спустимся, водицы набрать… — И, повернувшись в сторону ближайшего конвойного, потыкал заскорузлым пальцем в котелок, кивнул головой в направлении реки.
Костя встал рядом с ним. Белобрысый, с розовой кожей и длинными, бесцветными ресницами, конвойный оглядел их с ног до головы, будто ощупал, и, верно, не найдя ничего подозрительного, равнодушно кивнул.
Они поплелись, обходя плотные кучки сидевших на земле людей, все ниже спускаясь по отлогой луговине к реке. И опять Косте пришло, что Кутушкин не торопился, даже почудилось — нарочито больше припадал на раненую ногу, — казалось, все это было подчинено какому-то расчету и резону, и, еще не понимая ничего, Костя шагал позади тамбовчанина, в упрямости стараясь попасть в ногу с ним.
Они были в низине, шли по осклизлым кочкам, вылизанным туманом, увидели заросший берег в десятке шагов — ватную пелену разорвало, и Кутушкин замедлил шаг, не оборачиваясь, тихо сказал:
— Спеши помалу. Подгадаем: бель как нанесет — в воду сразу. Лес недалече. Авось…
У Кости, подстегнутое, зачастило сердце, в голове зароилось: «Все — сейчас и решится! Пан или пропал. В воду… А они не дураки, вот этот в пяти саженях, с собакой… Рисково! Комбат Куропавин ночью тоже рисковал. Провалилось, а могло и нет… А тот берег, кажись, крут…»
И, как бы возвращая его к реальности, в лицо дохнуло гнилостно-болотным, космы тумана наползли, заскользили, обтекая живыми тенями, впереди контуры тамбовчанина размылись — он словно парил над землей. Костя непроизвольно провел по лицу влажным рукавом шинели.
— Самое время, — услышал он точно сквозь обложную вату. Все! И он сполз вслед за Кутушкиным с кочковатого топкого берега в маслянистую, с тихим всплеском расступившуюся воду…
Кутушкин уже подбирался к тому берегу, темневшему в прореди тумана, а Костя замешкался, зацепившись за коряжину в илистом, засасывавшем дне. Высвобождая ногу, подумал: надо выбираться ближе — берег поотложистей, да и лучше врассыпку. Он по плечи окунулся в воду и, не выпрямляясь, скованный ледяной водой, заскользил бесшумно по струистому течению. Его отнесло не к тому отложистому берегу, к которому он рассчитывал выплыть, — отнесло под кусты ивняка, и он задержался как раз под низко нависшими плотными ветками; пилотка слетела с головы раньше, плыла по середине неширокого плеса. В этот момент встревоженно заговорили позади конвойные, залаяв, шумно кинулись по осоке к берегу овчарки. Крики, топот скользили над водой, и Костя невольно взглянул туда, где выбирался на берег Кутушкин.
Пелену тумана отнесло, берег очистился, и Костя увидел, как тамбовчанин с трудом поднялся в рост. Что он собирался сделать, было неясно, но, должно быть, он понял, что его игра проиграна, и, возможно, хотел принять смерть стоя. Двое конвойных были уже возле отлогого, в бочажинах берега, держа автоматы наготове. Огромная овчарка с лаем выскочила из воды на берег, кинулась с рыком на Кутушкина, — вздыбившись на задние лапы, рвала мокрую шинель, — пасть ее мелькала, будто окровавленная тряпка на ветру. И вдруг что-то неладное случилось с собакой — лай ее стал хриплым. Она теперь, казалось, хотела вырваться, высвободиться, но не могла, заскулила хрипя, давясь. Конвойные переполошно метались по пятачку берега, не решаясь ступить в воду. И Костя увидел: Кутушкин повалился на землю, подминая под себя собаку. Визгливо вскрикнув, в воду бросился белобрысый конвойный… Под Кутушкиным, извиваясь, хрипела собака, билась громадным серо-черным телом, судорожно царапала лапами воздух.
Выбравшись из воды, конвойный, суетясь, приставил к животу автомат — длинная очередь рассекла глохлую тишину утра. И Кутушкин, будто устав в этой нелегкой схватке, потянулся, словно освобождаясь от чего-то, — потянулся натужливо немогучим своим телом в изодранной шинели, устало затих…
Костя сдавил глаза, не видел больше ничего. Откуда-то, будто его, Костю, заключили, замуровали в пустую бочку, резонируя, била по перепонкам чужая речь:
— Och, Donnerwetter! Russisches Schwein! Der Schäferhund hat erwürgt. Den Hals durchgebissen!
— Hier war noch einer, Kurt! Sieh mal im Gebüsch.
— Er ist vielleicht versunken. Dort schwimmt seine Uniformmütze.
— Laß dieses Schwein hier liegen, den Hund werden wir begraben. War der beste!
— Er ist noch am Leben. Man muß ihn totschießen[2].
Защелкали по кустам пули, ссекая ветки; завертелись, закрутились узкие лодочки-листики, затюкали пули и по воде, выбивая рядки фонтанчиков. Удар в плечо опрокинул Костю, и он, увлекаемый неведомой силой, вдруг точно бы поплыл куда-то в странной и бесконечной огромности, которая словно бы текла, плыла вместе с ним.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В доме Макарычевых были гости. Собралось немного, только свои — родня да близкие. Поначалу Федор Пантелеевич наотрез этому воспротивился, «встал даже на дыбки», как определила Матрена Власьевна, когда утром подступилась к нему с осторожным предложением. Однако потом, вернувшись вечером с заводского торжественного собрания «по случаю Октябрьской», заметно оттаял, — от нее такое не скрылось: умылся, фыркая в довольстве под краном, вытер поданным Матреной Власьевной полотенцем выбритое, запалое на щеках, мосластое лицо, худую, прокаленную, жилистую шею, на которой воротник праздничной, в полоску, рубашки, одеванной, поди, раза три, был свободным, — «будто хомут с чужой шеи», — пришло неприятно, в виноватости Матрене Власьевне. Вернув ей полотенце, огладив ладонями влажные волосы, сказал, не глядя на нее:
— Так ты гоноши, што ль! Лешие — не отстрянешь от них: на собранье што репьи — Садык да Анфис Машков, бабий командир…
Она промолчала, думая о том, что считала своей оплошкой, — о воротнике, чего не заметила, когда Федор Пантелеевич, отправляясь на завод, одевался и прилаживал к лацкану пиджака извлеченный из коробочки орден «Знак Почета», — с орденом и с этим костюмом он возвернулся тогда, в сороковом, из Москвы. Калинин, вручая орден, долго не выпускал его руку, чувствительно держал, благодарил за труд, буравил из-под очков лучистыми в морщинистых веках глазами лицо Федора Пантелеевича, будто хотел запомнить, оставить в памяти своей, спросил участливо:
— Говорят, несправедливость к вам допустили в двадцать девятом? И не хотите, чтоб поправили?
— Оно как? — уклончиво ответил Федор Пантелеевич. — Время прошло — и заживает всякая болячка.
2
— Черт возьми! Русская свинья!.. Овчарку задушил. Перегрыз горло!
— Тут еще, Курт, был один! Погляди в кустах.
— Пошел, верно, ко дну. Вон пилотка плывет.
— Эта свинья пусть валяется, а овчарку закопаем. Лучшая была!
— Но она еще бьется… Придется пристрелить!