В парткоме читали другие бюллетени.
«…Товарищи агломератчики! Печевые товарищи Кузьмин и Гайворонский! Нужно лучше бороться за выполнение плана!
Руководители аглоцеха, когда вы наладите работу? 10 и 11 октября ломался питатель 16-й ленты три раза из-за того, что товарищи Плеханов и Хмелев, зная состояние барабана, не приняли мер своевременно. Направив слесарей на ремонт, не проверили их работу.
Смена тов. Березовского за 10, 11, 12 октября задание выполнила.
Весь коллектив агломератчиков! Равняйтесь по смене тов. Березовского!»
«Товарищи механики! Быстрее завершайте ремонт печевого узла аглоцеха. Готовьтесь выполнить установку бремсберга и скреперного устройства у старых машин.
Товарищи агломератчики и ватержакетчики! Вы должны показать образцы фронтовой работы. Перевыполняйте свои соцобязательства!
Тов. Калистов и тов. Окунев, когда будет установлен компрессор и сделаны патроны для фильтров? Вы уже давно срываете работу электролитчиков».
«…Тов. Симченко! Когда вы выполните свои обещания, разрешите квартирный вопрос для товарищей Семейко и Макарова? Они трудятся по-стахановски на решающих участках завода, но не имеют возможности нормально жить исключительно по вашей вине.
Завстоловой товарищ Колошин, когда у вас перестанут «теряться» по 40 литров сливок и другие продукты? Когда наведете порядок в столовой, чтобы каждый рабочий мог обедать без задержек?»
Куропавин молчал; в тесной комнатке партбюро было холодно, — канцелярский стол, два шкафчика, стулья, казалось, пристыли не только от свежего, настоявшегося морозного духа, но и от того, что редко здесь бывали люди, — тоже теперь прямо на местах и велась вся работа партбюро. В задумчивости, слетевшей на него, смотрел, как дочитывал после него бюллетени Вылегжанин. Когда тот отложил стопку коробившихся, хрустких листов, Куропавин, выходя из задумчивости, — ему в эти короткие минуты отрывочно, в беспорядке приходило и о сыне Федора Пантелеевича, которого ему не довелось видеть, и о своем Павле, о канувшей в неведомое семье сына, о Галине Сергеевне, совсем затуркавшейся, сниклой после того случая со Скворцовым, — сказал, не обращаясь в точности ни к одному из завов:
— Вот сказали: «глас народа»… А ведь тут подписи: партбюро, комитет комсомола, завком — как это?
Вылегжанин вскинул голову с густыми, черными, блестевшими, будто шелк, волосами, глаза, тоже темные, возгорелись, полыхнули огоньком:
— Не администрация же! Общественные организации, — за ними народ, они и есть его голос, они — выразители его воли…
— Ладно, — скупо улыбнулся Куропавин, довольный напористостью завагитпропом. — Пошли! Посмотрим, что скажут руководители, — они тоже народ!
Они и в самом деле успели только-только. Когда, войдя в кабинет директора и на свету зажмурившись, обвыкаясь глазами, отметив привычные навалы книг, рулоны чертежей на шкафах, сейфе, боковых стульях, а возле недлинного стола для заседаний сидевших людей, разномастно одетых, во главе стола — в распахнутом, с каракулевым воротником пальто Ненашева, услышал его небыстрый, резковатый говорок, Куропавин понял, что директор «закруглял» планерку. Заметив вошедших, всплеснул рукой над столом, скомканно проговорил: «На этом закончим!» — и поднялся.
— Нет-нет, товарищи! Мы на минутку, долго не задержим, — сказал Куропавин, быстро выходя к началу стола. — И пригадывали как раз к планерке. Дело тут не ахти какое, но все же посоветоваться надо.
Здороваясь за руку с Ненашевым, кивнув всем, приветливо оглядывая, сидевших за столом, усаживаясь на стул рядом с директором, Куропавин как-то даже все делал суетливо, в возбуждении, сев, затих разом, замедленно снял шапку, положив ее перед собой на стол, — со стороны, в слабом, падавшем от потолочной люстры свете особенно разительно проступила утяжеленность в его лице, давняя, как бы въевшаяся усталость, воспаленность зеленоватой кожи. Люди молчали в ожидании.
— Вот о чем неотступно думаю, товарищи, — заговорил он наконец, как бы взвешивая слова, а вернее — преодолевая эту открывшуюся и ему самому утяжеленность, что он чуял по нытью в коленях и локтях, — значит, что-то не самое лучшее вершилось в нем. — Хотел посоветоваться с вами… Многое мы делаем — делаем в неимоверных условиях. Я бы даже сказал — в таких условиях, что, не будь безмерно тяжелого времени, не будь смертельной опасности, того фашистского меча, занесенного над страной, — не выдержали бы, отказали бы и нервы, и силы. Постоянно на пределе живем и работаем. Тяжело, слов нет, но другого не вижу. Да и вы, думаю, не видите. А нужно еще напрячься, сжать в кулак, в один узел стянуть все силы — до каждой частицы, до самой малой составляющей. Нет другого мнения, товарищи? Или есть? — чуть возвысил он хрупнувший голос и, выправив его, вновь продолжал: — А если кто считает — есть другое, пусть скажет, послушаем. — Обводил напряженные, сумрачные лица, чаще — продубленные, небритые. — Гибнут наши люди, гибнут на фронте самые молодые, — за сотню уж похоронок пришло в дома свинцовогорцев. Вот и Федора Пантелеевича Макарычева на днях война тоже пометила. Тоже похоронка. — Голос его притушился, упал, и Куропавин сглотнул подступившее першение; глаза в изъюлившихся вокруг морщинках сделались жалеющими и влажными, и он все же подстегнул голос: — А что получается? Что выходит? В одном месте недосмотрим, недоглядим, в другом — спустя рукава отнесемся, а то и вовсе — разгильдяйство допустим. Вот занимались бюллетенями, — на партийно-хозяйственном активе обещали разобраться. Так они как раз об этом! Верно, — чаще там руководителям достается, и тут, если неправда, напраслина, — категорически надо исключить! Такого не должно быть. А если правда? В суровую годину, когда дело идет о жизни или смерти людей — товарищей наших, сыновей, братьев и отцов на фронте, когда поставлен вопрос о существовании самого государства, — тут, товарищи, не до обид, не до позы… Так говорю?
— Чё уж, понятно, — отозвался одиноко сумрачный голос, и Куропавин не знал, кому он принадлежал.
— Ну а понятно, так давайте и разберемся! — Он поискал глазами по рядкам у стола, делая передышку: произнеся тираду, все ж подвыдохся. — Есть Запальный или Рюмин?
Шевельнулся рядом Ненашев, до того сидевший пригнуто к столу, ровно его притягивали волосяные арканы, негромко сказал:
— Есть Рюмин, — и кивнул отяжеленной головой.
— Я здесь! — неожиданно рыхлый отозвался тенорок с дальнего конца стола.
Мелькнуло у Куропавина: «Должно быть, бабье обличье у этого Рюмина», однако, когда тот поерзал, выказывая себя, обнаружилось совсем неожиданное: голова — крупная, лысеющая, нос, щеки, подбородок — фарфорово-литые, резкие, выпирающие; темное родимое пятно у левой ноздри. Невольная внутренняя усмешка отеплила Куропавина, — надо же, ошибся, надо же, какое несоответствие.
— Так скажите, товарищ Рюмин, — правда там, в бюллетене, о шламе? Или нет?
— Чего уж… правда. А начни, используй тот шлам, так обжиговые печи мелочью забиваются, стынут.
— Что же дальше?
— Не раскидываем боле! Печи чистим, зато чаще ленты останавливаем.
— Значит, хвост вытягиваем, нос вязнет, так?
— Ну, не так… Получше маленько!
Хихикнули двое-трое, видя, как неуклюжий Рюмин елозил, будто на горячей сковородке.
— Выходит, «розги» справедливо? — допытывался Куропавин. — На справедливость же, известно, не обижаются.
Ответил бы Рюмин или нет, Куропавин не успел даже подумать об этом: Сухописчев, начальник конного двора, распрямился над столом, будто откинутый пружиной, — черный полушубок врасстежку, сивые, точно бы подкуренные, жесткие волосы ссыпались двумя валками на стороны, открыв ровный пробор, ноздри хрящастого носа вспучились.
— Но правда правде рознь! — отсек простуженно сиплым голосом: знали сидевшие тут — Сухописчеву туго приходилось и с лошадьми, и с возчиками, бегал тот по конному двору будто наскипидаренный, ругался, подстегивал и упрашивал ездовых, теперь все больше баб да мальцов. — Вон меня уже как саботажника, врага расписали… А где их, где взять лошадей? Самому бы впрягаться — так толку чуть! А по мне — лучше фронт! Ничего, одна рука еще осилит, подержит винтовочку, не привыкать! — И он подкинул правую, будто пятикилограммовка гиря, руку — левая у него прострелена в гражданскую, ссохлая, — и сел так же неожиданно.