— Ну, ты чего? С чем… пришел?
Узкое лицо Гошки как-то странно вытянулось, насупленные брови резко выделялись на лбу под кепкой. Он стянул ее с головы, тихо проговорил:
— С Васьшей… Похоронка… Мать слегла.
Андрей тогда неизвестно зачем встал со стула, снова сел, молчал, не зная, что сказать. Испытывал странное, неустойчивое состояние: в голове дергалась глупая несуразная мысль: «Ну вот… ждали, думали, с Костей… а тут, тут…»
Сказав глухо: «Ну, я пойду», Гошка ушел, и Андрей, будто разом весь выветрившийся до пустоты, не остановил его, не расспросил. Люди, бывшие в кабинете, тоже молчали, потихоньку вставали, уходили. Инженеру, ожидавшему бумагу, Андрей сказал:
— Позднее давайте!.. Позвоню.
И когда остался один — инженер уходя, прикрыл дверь, — словно взорвалась в нем ждавшая своего часа ярость. «Братья твои!.. Не только Васьши, может, и Кости нет! Сложили головы. Они свершили свой солдатский долг, да и другие… А ты? Ты в тылу, живой, невредимый, не стреляют по тебе, не рвутся рядом бомбы. Верно тебе сказала жилица родителей — не в бровь, а в глаз. Проглотил? И еще будешь глотать. Будешь! К месту и не к месту рассуждаешь о патриотизме… Как же, патриот! Глянешь на Ивановы белки, на Громатуху, на Филипповку, Ульбу — сердце от любви млеет. Родина!.. А какой же патриот, если в крутые дни для Родины сидишь на задворках, — какой?! Любить свой дом, горы, реки, лес, восторгаться и восхищаться с детства всем окружающим тебя еще далеко не достаточно, чтоб считать, числить себя в патриотах! Вот когда при нужде встанешь с оружием, чтоб защитить все близкое, дорогое тебе, — вот тогда, тогда!..»
Вывод будто опалил его изнутри и — странно — даже смягчил ту спеченную боль в душе, и он понял: все, должен принять единственно возможное для себя решение…
Позвонив Куропавину, сказал, что дома беда — поедет проведать мать, — он вышел из кабинета, сел на дрожки, хлестнул Мухортку.
Теперь он вспомнил о своем вчерашнем решении.
Выдернув вилку репродуктора, думая тем притушить раздражение, Андрей заторопился: сейчас стрелки большого никелированного будильника покажут восемь, и он свяжется с военкомом, потребует отправки на фронт — должен же он понять, что нельзя ему, Андрею Макарычеву, отсиживаться в тылу.
Уже в нетерпеливости, еле дождавшись, когда минутная стрелка подступила к зениту, покрутил ручку аппарата, попросил телефонистку соединить его с военкоматом. Устюжин ответил простуженно-усталым голосом, — и Андрей, подумав, спал ли тот и в эту ночь, выпадает ли ему спокойная минута в эти военные месяцы? — представил себе невысокого полноватого майора с редеющими волосами, всегда озабоченного, будто бы решающего в уме бесконечную задачу со множеством неизвестных, и, чуть взвеселев от этого, сказал:
— Вот, товарищ Устюжин, звоню… Забыл, должно быть, обо мне? Затерялась фамилия в делах-скоросшивателях?
— Нет, товарищ Макарычев, у нас ничего не теряется, — порядок! — В голосе военкома послышались обиженные нотки.
— Ладно, извини! Я ведь в шутку. Знаю — ни дня, ни ночи ведь… — Устюжин, приняв похвалу, молчал. — Вот что, о чем прошу: пришла моя пора, убежден в этом, товарищ Устюжин! Не могу, пойми! Другим даю рекомендации, благословляю, как говорится, а сам отсиживаюсь. На фронте нужны политбойцы. Враг у Москвы, хотя и остановили его. Вот и считай это моим заявлением, а надо — письменное представлю. И не волокить! Идет?
Ему подумалось: что ж, вроде как хотел — доверительно, даже просительно вышло. Неужто не поймет военком? Майор в трубке вздохнул, как после бега, проговорил:
— Ну вот… то начальник УльбаГЭС Востряков, теперь вы, товарищ Макарычев. Руководящий состав. Особый перечень. Не имею права. Требуется особое решение.
— Думал, по-человечески войдешь в положение…
— Должен сказать: был у меня и ваш младший брат. Рвется, а ведь молод! Мобилизационным законам подчиняемся! И потом война везде — здесь тоже! Доложу товарищу Куропавину.
— Докладывайте, дело ваше! — взвихрился в недовольстве Андрей. — А заявление я напишу! — Бросил трубку на рычаг.
Одеваясь в коридоре — он был уже в бобриковом пальто, в шапке, натягивал подшитые кожей пимы, — услышал телефонный звонок, ругнулся, полагая, что это Устюжин, верно, не объяснившийся до конца, — и, вернувшись в комнату, с нахлынувшим раздражением снял трубку:
— Да!
— Не в духе, Андрей Федорович! — негромкий, с картавинкой голос охладил — голос директора комбината Кунанбаева. — Из-за снега? Зимы?
— Да нет… Только что выяснял отношения с одним бюрократом-чиновником… — Макарычев уклонился от прямого объяснения. — Словом, не поняли мы друг друга, Кумаш Ахметович.
— При своих остались?
— Вот именно.
— А нам с тобой в горком. Сейчас прямо. Куропавин ждет. Сказал — посоветоваться.
«Вот и кстати! — с внезапной ехидной жестокостью подумал Андрей. — На ловца и зверь… Там и поговорю!»
— Еду, Кумаш Ахметович!
К горкому он подъехал раньше директора комбината и, соскочив с дрожек, привязал Мухортку к пряслу, хотя при смирном нраве меринка надобности в том вовсе не было, — просто затягивал время, поджидая Кунанбаева, чтобы вместе оказаться в кабинете первого секретаря. Крыша дома, палисад возле горкома были заснежены, дорожку к крыльцу еще не успели расчистить, белизна резала глаза, с непривычки заставляя щуриться даже в этот бессолнечный день.
Молодость есть молодость, ей свойственна быстрая переменчивость настроений. И хотя Андрей Макарычев был парторгом крупного комбината, достаточно опытным, серьезным человеком, однако ему исполнилось всего двадцать шесть, и в эти минуты он забыл о своих огорчениях, бездумно радуясь снегу, несильному морозцу. Два-три работника горкома, прошагавшие к крыльцу, поздоровались с ним, перекинулись пустячными фразами, и Андрей Макарычев отвечал им, возясь у прясла.
Подъехал Кунанбаев. Отношения их складывались дружескими; оба были молоды — директор лишь ненамного старше парторга, — и хотя Кунанбаев выдвинулся к руководству комбинатом со времени, когда в Свинцовогорске прокатился девятый вал — рушились горизонты на рудниках, а Макарычев — весной этого военного года и в «паре» работали недолго, однако берегли деловую, без скидок, всепрощенчества дружбу. И это при том, что характерами далеко были не схожи: Кунанбаев — мягче, деликатнее, принимал решения не торопясь, взвешивал все «за» и «против», умел советоваться, и люди к нему шли с хорошим и дурным, с радостью и горем, будто к доброму духовнику на исповедь. Андрей Макарычев — покруче, взрывчат, но легок и спор на дела, упорен в поддержке добрых начинаний, а вспыльчивость его с лихвой возмещалась отходчивостью, незлопамятливостью.
И малая разница в возрасте, и то, что они по молодости оказались у руля руководства комбинатом, определяло и прошлые и нынешние их отношения: не только дружеские, но и острокритические, принципиальные, и на людях, не боясь уронить, подорвать свои авторитеты, они называли друг друга по имени.
Теперь, после того, как они пожали друг другу руки — у Кунанбаева они были горячими, будто под смуглой кожей пролегали микроэлементы, подогревали их, — Андрей Макарычев, еще ощущая это тепло на ладони, шагая к крыльцу, спросил:
— Ну, так что за совет? Не знаешь, к чему быть готовым?
— Сказал — на месте узнаем.
На месте так на месте. И Андрей Макарычев, вздохнув, подумал с забряклым упрямством: твердо скажет о своем решении Куропавину, а то и положит на стол заявление: бумага — не слова, не сделаешь вид, мол, не слышал, — на нее отвечать надо.
В кабинете Куропавина у стола, покрытого зеленым, забрызганным чернилами сукном, стоял заворг.
Куропавин, не выпрямляясь до конца сухопарой фигурой, подался вперед, здороваясь с вошедшими Кунанбаевым и Макарычевым, взглянул на них коротко и пристально, жестом показал им на стулья, продолжая пояснять заворгу о каком-то собрании, протоколах, и наконец отпустил его.