Андрей с Дедовым уходили после собрания вдвоем, почти на ощупь отыскивали тропинку по пустырю, который надо было пересечь, прежде чем попасть на улицу, освещенную редкими лампочками, прикрытыми жестяными козырьками. В потемках приходилось напрягаться, разглядывая тропку, быть все время настороже, чтоб не поскользнуться, не упасть, — оба молчали. А когда вышли на улицу, Андрей, все время думавший над словами Дедова, сказанными на прощанье секретарю комитета: «Интересно, Попцов, провал! Подготовить так собрание, — на бюро горкома пригласим!» — заметил:
— А зря ты, по-моему, так с ним: провал, на бюро… Наоборот, ведь зрелое собрание. Зрелые комсомольцы.
На полшага тот шел впереди, словно тем самым подчеркивая свое недовольство Макарычевым, — догадываясь об этом, Андрей и сказал так прямо, чтоб вызвать на откровение: пусть выскажется, чем недоволен. То ли обдумывая ответ, то ли усвоив за правило — не сразу отвечать, Дедов выдержал паузу, полуобернулся, разглядывая Андрея, — в темноте зрачки его, казалось, растеклись по глазным яблокам, были большими и неподвижными.
— Я вот удивляюсь, — начал он, подбирая слова. — Тебе не кажется, что ты утратил революционное чутье, бдительность, к которым нас призывают? Чем мы сильнее, известно, — тем враг больше злобствует, беснуется! Не видишь, куда враг протянул щупальца спрута, как вьет гнезда своей агентуры?..
— Брось, Дедов! Ничего не утратил.
— Убежден?
— Убежден.
— Интересно! А ведение собрания… Как считаешь?
— Послушай! — Андрей остановился — улица была пустынной; остановился и Дедов, возможно что-то почувствовав. — А тебе не приходит в голову, что бы это значило, если бы исключили четверых парней сегодня из комсомола, причислив к врагам, пособникам?
— Означало?! — подхватил Дедов. — Означало бы, что очищаемся от скверны! Этому учимся у партии…
— Так-то оно так, — протянул Макарычев, — да не совсем. Во-первых, отравили бы несправедливостью жизнь хорошим ребятам, а во-вторых, — Андрей сделал паузу, — означало бы, что вскрыто вражеское гнездо в городской комсомольской организации, — вскрыто значительное! Не понимаешь, что из этого следует?
— Н-не понимаю! — с вызовом ответил Дедов.
— А ты подумай! Кто тут первый секретарь? Куда он смотрел? Ну?!
Словно бы немота сковала Дедова, ему, казалось, недоставало воздуху, и он, слышно было, сглатывал сушь во рту, выравнивал дыхание. В следующую секунду большие зрачки его сверкнули, он протянул скрипуче:
— Вот ты как?
— Только так! — сказал Андрей и удивился своему спокойствию. — Бывай! Я домой.
Свернул в проулок, к родительскому дому, чутко улавливал: Дедов еще какое-то время стоял на месте, потом затопал по булыжной мостовой, — шаги удалялись, напружистые, сердитые.
Куропавин встретил, пряча насмешливый взгляд за тучной завесой клубившегося дыма, оттого Андрею трудно было разобрать подлинную реакцию, однако показалось: насмешливость была неодобрительная.
— А, здравствуйте! Говорят, повернул вчерашнее собрание в горном техникуме — все агнцами оказались?
— Агнцы не агнцы, но и исключать их не за что, — ровно сказал Андрей Макарычев. — Я пришел, товарищ Куропавин…
— Раз пришел, садись, товарищ Макарычев.
Сев на стул, подумал, что сейчас секретарь горкома отчитает за вчерашнее, но тот молчал, по-прежнему курил и вроде бы забыл, что не один: держа папиросу в левом уголке губ, скривился от дыма, что-то рылся в стопке бумаг на столе. Андрей продолжал начатую фразу:
— Пришел, чтоб сказать: сегодня провожаю семью Игошева. Лидия Анисимовна из Тобольска, решила туда уехать. Чтоб вы знали, как хотите и рассматривайте мой поступок…
— Что ж, дело человеческое.
— И вот заявление, — Андрей вытащил из кармана гимнастерки сложенный лист бумаги. — Об Игошеве. Как коммунист отвечаю за каждое слово заявления: никакой он не враг.
— Что ж, дам ход, — взяв заявление, сказал Куропавин. — И все же на Урал решили?
— Подумаю еще. Несколько дней поживу у отца.
— Вот от сына Павла письмо. — Куропавин придавил пальцем отложенные на столе листки. — О вас пишет… — Встревоженный летучий огонек метнулся в его глазах, но загас — Так какие все же планы?
— Хочу в Алма-Ату съездить: с Игошевым — напраслина…
Промолчал Куропавин, будто не расслышал фразы Андрея Макарычева, затягивался дымом, протяжно, словно в раздумчивой сосредоточенности.
— А предложение остается в силе: директором техникума или инструктором в горком.
— До свидания, — кивнул Макарычев.
— До свидания.
Теперь Андрей и вовсе не смог бы ответить, откуда все же взялось это тревожное чувство, которое, пока он сидел на нарах, покрытых лапником, усилилось, бередило наплывами, и он поначалу даже подумал — оно обострилось вот из-за этих обложивших воспоминаний. Разволновался, поежился от клейкой волглости на спине. И последней, скользнувшей о том прошлом мыслью было: Дедов тогда вскоре «выкинул фортель» — ушел в военно-политическое училище; вспух слушок, будто решился он на такой шаг не сам — Куропавин «помог»…
Мысль о Дедове точно бы тронула в душе что-то неприятное, запретное, и Андрей Макарычев, встряхиваясь, увидел в руках листья бадана, душицу — вспомнил, что снег в чайнике, наверно, натаял, вода закипела, надо вставать, заваривать чай. Поднялся, не замечая, что за минуты, пока он сидел, захлестнутый прошлым, в избушке потемнело, мрачная загустелость, выползшая из закоптелых до жуткой черноты углов избушки, растеклась в воздухе.
Распахнув низкую дверь, сбитую из толстых плах, скрипнувшую на петлях, он шагнул через порожек, нагибаясь под притолокой, ощутил жгуче опахнувшую лицо морозность и увидел на притоптанном пятачке у входа струистые, бегучие ручейки поземки; по пимам стегануло крупчаткой. В костерке под чайником металось желтое пламя — низко осаженное. Выпрямившись, Андрей увидел в лесу дыменно-белую мглу, — должно быть, надвигалась стена снегопада. Уловил сквозь ропотный гул, стекавший откуда-то сверху, от вершин кедров — их качало, гнуло, — еле различимый стон, верно, исходивший от их бронзово-литых стволов. И понял — начинался буран.
Сняв чайник, бросил в клубившуюся паром горловину листья бадана, искрошенные, пересохшие стебли душицы. Подумал — надо запастись дровами, отнес чайник в избушку; отыскал топор, принялся колоть напиленные березовые чурочки, сложенные под стенкой, бросал поленья прямо в открытую дверь избушки — они бухали на пол, и грохот как-то успокаивал, рассеивал чувство тревожности и одинокости.
Он уже заканчивал колоть короткие, напиленные по размеру печурки кругляши, когда молочная мгла, подступив, обрушилась вихревой снежной коловертью, запеленала все вокруг, секла по рукам, лицу, забрасывала снежные ошметья за ворот — холодные потечины стекали по шее на грудь. Набрав в охапку поленьев, уже не видя ничего в метре от себя, даже слабо различая пригасшее огнище, Андрей вошел в избушку, сбросив дрова, и, плотно притянув тяжелую дверь, засветил железную «пятилинейку» с закоптелым сколотым стеклом, принялся разжигать печурку: нагреется, закраснятся жестяные бока — лампу погасит, от печурки будет светло.
Глядя на плохо разгоравшийся огонь — тяга в трубе из-за бурана была слабой, дым выбивало из печурки прямо в лицо, — Андрей, стискивая веки, подумал о людях, работавших на делянках, но успокоился, сказав себе, что там есть местные жители, настоящие бергалы, знающие, что такое буран и как вести себя: лошадей распрячь, оглобли саней связать, поставить торчком, самим — в палатки; все это объявлено, знают все.
Кое-как дрова все же взялись, от железных боков печурки, потрескивавших ржавой окалиной, поплыло тепло; заложив полешками печурку, Андрей присел на нары к столику. Парок, срывавшийся из открытого чайника, приятно щекотал ноздри мятно-терпким, покруживавшим голову духом. Алюминиевая кружка стояла у противоположного края столика; кусочек хлеба, завернутый в тряпицу, так и лежал там, куда его положил Андрей, уходя утром на делянки, — у оконца, забитого снегом; там же несколько мелко колотых кусочков сахару — все наличные припасы. Подвинул кружку, наливая настоявшийся до черноты чай, — выходит, не рассчитал заварку, — но однако в душе даже одобрил, что так вышло: верней снимет усталость.