«Продышав» так много лет, шоколад становился белым снаружи и почти черным внутри. На вкус он был терпким и горьким. Украшением праздничного стола были кальмары, приготовленные в собственном соку, с шоколадом и шафраном, — именно поэтому, как я теперь понял, Бабка и настаивала, чтобы мы с Себастьяном принесли ей всю рыбу, какую поймаем.
Тем, кто не мог поймать кальмаров, приходилось довольствоваться мясом, которое в Фароле продавалось редко, а если и было, то самое скверное и вонючее. Бывало, что в качестве деликатеса в местных лавках про — давались внутренности: сердце, легкие, печень, желудок и половые органы (последние в присутствии жены мясника покупались без слов, их заменяло движение рукой сверху вниз, как будто дергаешь за веревку звонка). Некоторые семьи ели на праздник рагу из потрохов, называвшееся «assadura». Тошнотворный запах этого блюда несколько скрадывался огромным количеством перца, которым оно приправлялось.
Немногие избранные, у которых оставалась выручка от продажи тунца, либо те, кто пользовался кредитом у мясников, могли позволить себе кур и кроликов.
Куры были старые. Их мясо давали больным детям, а сморщенные внутренности, оставшиеся от весьма немолодой курицы, голова (с отрубленным клювом) и ноги раскладывались на прилавке в блюдцах, как будто это были не куриные потроха, а внутренности жертвенного животного на алтаре. Кролики были большой редкостью, стоили дорого, и жене мясника приходилось прикладывать все свое природное искусство, чтобы повыгодней продать этот экзотический товар. Кролики были искусно, как на старинном гербе, разложены по всей длине прилавка, над широко раздвинутыми ногами у входа в чисто выпотрошенный желудок красовался язычок печени, выпученные от страха розовые глазки лезли из орбит, к кончику каждого уха была приколота крошечная белая ленточка. Дело в том, что в стране существует закон, по которому кролики продаются с неотрубленными головами, чтобы нельзя было подсунуть покупателю вместо кролика кошку.
Утром в день фиесты я вместе с Кармелой пошел к мяснику сразу после открытия магазина. Жена мясника была уже готова к фиесте: под забрызганным кровью фартуком было новое шелковое платье, волосы свежезавиты, а на шее красовалось жемчужное ожерелье. Она была оживлена, ее лицо с вишнево-красными губами раскраснелось, а крупные, полные руки были усыпаны крошечными алыми пятнышками, — казалось, будто кожа окрасилась в цвет ее профессии.
Кармела предупредила меня, чтоб я не смотрел, как она, махнув топором, споро отрубает куски от какой-то потерявшей обличье туши, которая лежала на прилавке. Когда Кармела взяла покупку, завернутую в газетный лист с церковной хроникой, мясо хлюпнуло, и продавщица крикнула свое любимое:
— Todo es bueno! — «все мясо свежее».
В День пещеры все старались себя не утруждать.
Праздничный обед начинался в два часа дня и продолжался до половины четвертого, после чего большинство жителей отправлялось спать. Во время сиесты псе стихало, и снедаемые похотью мужья не теряли времени даром. Если выйти в это время ненадолго пройтись, чтобы справиться с изжогой, нельзя не услышать, как в наступившей тишине за опущенными ставнями супруги предаются любовным утехам.
Часам к пяти все вновь оживало. Жители деревни вставали, умывались, выплескивали воду в окно, затем тщательно одевались на праздничную процессию, которая начиналась не раньше, чем тень опустится хотя бы на одну сторону улицы. На этот раз ожидался настоящий «парад мод», какого не было с довоенных времен: многие женщины наряжались в платья, шитые по моделям из французского журнала, который принадлежал Кармен Кабритас.
В процессии, венчавшей обряд Пещеры, женщины, вообще игравшие более важную роль в празднике, отделялись от мужчин. Процессию возглавляли представительницы семьи Д’Эскоррэу, к которой и принадлежала избранница этого года. В первом ряду посередине в окружении матери, нескольких теток и пестро разодетых двоюродных сестер шла девятилетняя Марта, по-прежнему в белом платье. Следом за ней, возвышаясь над толпой, словно она передвигалась на ходулях, шла в сопровождении двух сестер жена алькальда. В следующем ряду шла Бабка с двумя уродливыми дочерьми по бокам. Старшую из них тянула за собой избалованная девочка лет трех, которая не переставая плакала и капризничала. Далее следовали торговки во главе с женой мясника, которая шла со своими двумя розовокожими, хохочущими девочками.
Красивая жена Хуана, Франсеска, шла рядом с Кармен Кабритас, преисполненной собственной значительности и одетой по прошлогодней парижской моде.
У дороги, выделяясь по контрасту с ярко разодетым шествием, стояли женщины в трауре. Им разрешалось смотреть на процессию со стороны, но не участвовать в пей, поскольку бремя траура в Фароле несовместимо с малейшим выражением радости. Некоторым из них, которые носят траур по своим отцам, матерям, братьям и сестрам, предстоит ходить в черном еще не один десяток лет. Сама Бабка, снявшая траур всего месяц назад, вышла, на процессию, завернувшись в нечто, напоминающее серую занавеску, и заявила, что после окончания праздника с удовольствием вновь облачится в привычный черный цвет. Но обычаю, гости, приехавшие в Фаролъ на фиесту, идут сразу за женщинами, а за ними — рыбаки, на каждом черная шляпа и новые голубые альпаргаты… Причина для такой очередности заключалась в том, чтобы, когда голова колонны будет подходить к церкви, рыбаки, замыкающие шествие, могли выйти из него, не нарушив порядка, и ждать, пока женщины и гости, перед тем как поворачивать назад, зайдут в церковь помолиться. После этого рыбаки вновь вливались в шествие. Все эти маневры совершались необычайно медленно, напоминая похоронную процессию. Избранница Марта была обязана непрерывно улыбаться на протяжении получаса, за которые процессия проходила деревню из конца в конец и обратно. С того момента, как процессия выступала, и до ее возвращения никто не мог произнести ни слова, хотя мужчины испускали тяжкие хриплые вздохи, чуть не стонали от изнеможения.
В такие минуты разум добровольно уступал место безрассудству, и многие приезжали в Фароль издалека, чтобы воочию испытать это чувство. Три женщины и двое мужчин, которые родились в Фароле, но прожили большую часть жизни в других местах, специально приехали на этот день в родную деревню. Одна женщина прожила 20 лет в Аргентине, сильно нуждалась и последние три года откладывала деньги на поездку домой. Она говорила мне, что всю свою жизнь мечтала о том, чтобы в День пещеры принять участие в праздничном шествии по улице Фароля. Как уверял Себастьян, все это не имело никакого смысла. В самом деле, никто из них толком не знал, да и не пытался узнать, в чем смысл всей этой церемонии. И тем не менее нелепый обычай упрямо, чуть ли не со страстью соблюдался, как будто участники фиесты пользовались предоставившейся возможностью, чтобы в этот день снять с себя всякую ответственность за свои поступки.
Правда, возникли затруднения, с приезжими из Сорта, которые не пришли бы вовсе, не проси их об этом дон Альберто. Только из уважения к нему они — довольно, впрочем, неохотно — приняли приглашение, возобновив тем самым дипломатические отношения между двумя деревнями. Семеро из них явились в кожаных башмаках. Вся их делегация была крайне разочарована, когда дон Альберто в последний момент сообщил им, что фейерверк отсырел, что не будет обещанного цирка, карнавала, призов, бесплатного вина; что не будет даже оркестра, так как оркестрантов со всем их реквизитом не пустили дальше деревенской окраины:
«Простите, но у нас — без музыки. В любой другой день, но не сегодня». Дон Альберто так и не сумел объяснить им, что в Фароле не носят обуви — только веревочные альпаргаты; и то, что простительно случайному гостю или прохожему, совершенно недопустимо для официально приглашенных на праздничное шествие.
Крестьяне из Сорта были оскорблены тем, что их исключили из процессии. Фарольские рыбаки, стремясь во что бы то ни стало проявить гостеприимство, предложили семерым в кожаной обуви надеть местные альпаргаты, чтобы они могли принять участие в шествии, однако гости разобиделись не на шутку и после бурных дебатов решили уехать.