Она в замешательстве пялится на меня. Моя рука снова приземляется на ее колено, и Рания многозначительно смотрит на нее. Я поднимаю руку, и она выдыхает то ли от облегчения, то ли от разочарования — не знаю.
Рания встает и уносится за дверь, к жаре и яркому свету полудня.
Вернувшись, она не просто не смотрит на меня. Она меня игнорирует.
Я даю ей немного времени - часов здесь нет, поэтому у меня нет возможности измерить ход времени, если исключить рассвет и закат, а потом решаю сломать лед.
— Рания, — говорю я. Она игнорирует. — Рания, пожалуйста, послушай меня. — Английский.
Ее плечи вздрагивают, когда произношу ее имя, но это единственный отзыв, который я получил. Тогда мне придется требовать её внимания. Совсем недавно я научился говорить «мне жаль». Потребовалось много жестов, но, думаю, клонила она к этому.
Я приподнимаюсь в сидячее положение. Сломанные ребра ноют, посылая вспышки агонии - настолько ослепляющие, что мне приходится остановиться и отдышаться, чтобы сохранить дыхание в легких. Плечи тоже болят, но тупой, постоянной болью, не похожей на острые шипы, пронзающие меня при движении грудной клетки. Жду, пока желудок не перестанет возмущаться от боли, а потом поднимаюсь на здоровое колено. Задыхаюсь еще больше, дышу тяжелее, боль кажется яркими, как солнце копьями. В конце концов, я встаю на ноги, или, вернее, на одну ногу, и, подпрыгивая, ковыляю через всю комнату в сторону Рании. Поддержки у меня нет, потому что она, скрестив ноги, сидит на полу подальше от стен и ничего не делает.
Просто смотрит в окно на безоблачное голубое небо.
Двигаюсь так, чтобы встать перед ней.
— Рания.
Она опускает голову, упирается взглядом в пол. Рычу от бессилия, подпрыгивая на месте, чтобы сохранить равновесие. В конце концов, мне приходится поставить ногу ровно, но она подгибается, и я падаю на пол. Выражение лица Рании становится закрытым, и я могу сказать, что она хочет подойти и помочь мне, но не позволяет себе этого. Я лежу, задыхающийся, оглушенный, сражающийся с болью, затем возвращаюсь в вертикальное положение - сажусь на задницу и вытягиваю ногу перед собой.
Она на меня не смотрит, но я знаю, что она слушает. Слышит.
— Рания, мне жаль, — говорю я на арабском, и, судя по тому, как изгибаются ее губы, говорю неправильно.
Я даже не уверен, что такого сделал ей помимо того, что коснулся. Я не позволил ей обнажиться. Думаю, она хотела секса со мной с мыслями о том, что именно этого я от нее и жду. Но почему она сердится?
Я думал, что для нее знание, что я ничего от нее не жду, было бы облегчением.
Она, наконец, смотрит на меня, ее карие глаза всматриваются в мои.
— Я не буду больше тебя трогать, — говорю я на английском.
Время арабских уроков. Касаюсь своего колена и говорю «касаться». Я касаюсь пола - слово для него она мне уже говорила - и повторяю. Касаюсь разных вещей, до которых могу дотянуться, повторяя «касаться».
Наконец она понимает и говорит мне слово на своем языке.
Знаю, что собираюсь растерзать грамматику, но я все равно это скажу. Важно, чтобы она мне доверяла. Не знаю, почему, но важно.
— Я не касаюсь, — говорю я на ломаном арабском.
Она морщится. Качает головой. Думает.
Она касается груди - наш жест для «я», достает из кармана аккуратно сложенную купюру и поднимает ее, указывает на свою промежность, потом на меня, потом на деньги. Что-то говорит.
Проститутка. Шлюха. Она рассказывает мне о том, что она. Нет. Не что она. И не кто она. А чем она занимается. В ней есть нечто большее.
Я пожимаю плечами, остановившись. Потом указываю на нее:
— Рания.
Я не знаю, какова моя точка зрения. Может, я вижу ее, а не ее работу. Я так понимаю, для нее это работа. Не профессия и не стиль жизни.
Она в замешательстве пялится на меня. Говорит что-то, какое-то длинное предложение, в котором я могу уловить отсылку на нее саму, слово, которое она использовала раньше и которое я понимаю как «шлюха». А потом указывает на соседнюю дверь, туда, где она развлекает всех этих Джонсов, и говорит: «Сабах». Это имя. Я это точно знаю. Потом она жестом обводит дом, в котором мы сейчас находимся, и говорит: «Рания».
Чтобы понять смысл, у меня уходит немного времени. Думаю, для всех тех людей она использует другое имя. Для них она Сабах.
Я указываю на нее.
— Ты - Рания, — говорю я. — Не Сабах.
В выражении ее лица нет никаких эмоций.
— Нет. Не Рания. Я Сабах. Только Сабах. Рания... — и говорит слово, которое я не распознаю. Она изображает смерть, закатывает глаза, высунув язык и издавая задыхающиеся, сдавленные звуки.
Рания мертва. Мое сердце сжимают эмоции. Для себя она всего лишь Сабах, шлюха. Почему это так грустно? Это все, что у нее есть? Все, что она знает? Она когда-нибудь знала любовь? Известна ли ей красота секса, удовольствие любви?
Должно быть, для нее это грязный, постыдный, уродливый акт. Сомневаюсь, что она вообще когда-нибудь получала от этого удовольствие. Хотел бы я знать, как с ней общаться. Показать ей. Хотел бы я, чтобы у меня была возможность подарить ей удовольствие. Подарить ей хотя бы мгновение умиротворения, счастья.
Ее взгляд вспыхивает, внимательно улавливая мою реакцию. Я знаю ее язык недостаточно хорошо, чтобы выразить то, что хочу сказать.
— Нет. Не мертва. — Использую то слово, которое использовала она, в надежде на то, что не ошибся со значением. — Рания.
Она качает головой и отводит взгляд.
Я начинаю говорить по-английски, потому что мне нужно это сказать:
— В жизни есть намного больше вещей, ради которых стоит жить. Ты застряла. Застряла в этой дрянной жизни. Застряла в образе шлюхи. Ты заслуживаешь большего. — Не знаю, почему чувствую в ее отношении именно это. Я знаю ее всего несколько дней и даже не могу нормально с ней поговорить. — Ты выше этого; хотел бы я, чтобы ты могла это увидеть. Хотел бы я забрать тебя отсюда. Дать что-то лучше. Только вот.... мне нечего тебе давать. Я даже ходить сам не могу.
Она говорит медленные и печальные слова. Потупив глаза. Я ловлю отсылки к ней самой, к проституции, жесты голода. Она указывает на улицу и изображает стрельбу из винтовки.
— Хасан мертв.
Хасан, должно быть, тот парень, что бросил гранату и потом умер на улице. Она его знала. Я указываю на ее безымянный палец, потом говорю ее имя и указываю на нее.
Он был твоим мужем?
На долю секунды она, кажется, путается, потом понимает:
— Нет. Не... — и говорит слово «муж», как я понимаю. — Мама, — говорит она, потом изображает беременность, изгибая руки над своим животом, указывает на себя и поднимает один палец; потом произносит его имя, снова изображает беременность и поднимает второй палец.
Мне приходится поработать над пониманием этого слова, но, в конце концов, у меня получается. Он был ее младшим братом. Дерек убил ее брата, а Хасан убил того человека, который был мне братом больше, чем кто-либо.
Мы затихаем, оба размышляя о наших потерянных братьях. У Дерека была семья: мама, папа, сестра. Интересно, они знают, что он мертв? Интересно, та не-помню-как-там-ее, которую он подцепил во время отпуска - м-м-м-м-м... Мэган? Что-то типа того. Интересно, опечалена ли она его смертью. Если у них было серьезно.
Если я умру, никого это волновать не будет. Может, немного семью Дерека. Будучи подростком, я провел с ними много времени, особенно после смерти родителей.
Я смотрю на Ранию.
— Твоя мама?
Она вздрагивает, не глядя на меня.
— Мертва.
— И моя, — говорю я на ломаном арабском.
— Папа тоже? — спрашивает она. Я обдумываю это последнее слово.
Киваю
— Да. Папа умер. Мама умерла. Я один.
Она смотрит наружу, как будто видит улицу, на которой погибли Дерек и Хасан. Из-за наших потерь мы должны друг друга ненавидеть. Взамен я чувствую себя ближе к ней. Рания встречается со мной взглядом и позволяет увидеть свою боль.