А может, плачет там под елкой, где качается балерина в ватной абрикосовой юбке. Я бросил маму, и ради кого? Чего? Чтобы чувствовать себя здесь чужим и лишним? Кто я? Приятель Мишки Капусова, приехал, чтобы ему не было скучно.
Я не должен был ее оставлять. Ей и так не слишком весело живется. С какими же глазами я вернусь к ней?
Пришел Мишка и сел на второй чурбачок.
- Кто этот Гусев? - спросил я.
- Не знаю, - сказал Капусов. - Раньше отец говорил - неудачник, потом прожектер. А нынче ничего определенного не слыхал. Теперь он кто-то другой, потому что защитил диссертацию.
- А почему неудачник, прожектер?
- Видишь, старик, у Гусева как-то не сразу все вышло. Года два отучился с мужем Антонины в электротехническом, потом бросил. "Себя" искал, по экспедициям мотался, чуть прописку не потерял. Зато потом сразу пошел в рост. Бах - университет, бах - статьи какие-то, бах - диссертация.
- Он геолог?
- Гидробиолог. Аквалангом увлекается, подводной фотосъемкой.
- Наверно, интересная у него работа?
- Наверно, - меланхолически согласился Капусов. - Такая интересная, что Антонину проморгал.
Он ведь с ней в одном классе учился, он же ее и с будущим мужем познакомил. Меньше надо было за туманами шататься.
- А что, у Антонины с Гусевым любовь была?
Я молил, чтобы никто не прервал нашего разговора.
- Была вроде.
- Так если была, зачем же она за другого вышла?
- Спроси что-нибудь полегче, - сказал Капусов. - Я что тебе, аптека?
- Ты не любишь Гусева?
- Да нет, почему же. Он появляется раз в сто лет, а разговоров о нем больно много. Надоело.
Нас звали. Оказывается, уже било двенадцать. Я судорожно схватил стакан и загадал желание: чтобы маме было хорошо и чтобы Тонина в новом году хоть чуть-чуть на меня обращала внимание.
И вот уже все чокаются. Где Тонинин стакан, не разберу. Вот уже гимн играет. Еще год прошел.
Включили магнитофон. Тонина с Гусевым сидели рядом и о чем-то говорили. К ним обращались, звали танцевать, а они не слышали, даже не ели, так были заняты разговором. До меня долетали отдельные, ничего не значащие слова, но почему-то сделалось грустно.
А Тонина с Гусевым пошли танцевать, и так ловко, словно много лет подряд только этим и занимались, пританцевались друг к другу, - шаг в шаг, поворот в поворот. Клинья ее платья то заворачивались вокруг ног, то развихрялись. Очень медленно они танцевали, очень плавно, будто совершая маленькие перелеты.
И вдруг я без всякой к Гусеву неприязни понял: в этих двоих танцующих нет сейчас ничего бытового, мелкого - в их танце большая, настоящая печаль, любовь, встреча и расставание.
Капусов-отец танцевал с Капустой, перекладывая бороду с ее правой щеки на левую и снова на правую.
И Гусев с Капустой танцевал, весело, шумно, а она смеялась своим тихим, чуть дребезжащим смехом.
А потом Гусев снова танцевал с Тониной. Я смотрел на них и думал: вот за кого Тонина должна была выйти замуж.
Технарь делал вид, что пьет вино и переговаривается с Мишкой и мной. Он явно нервничал. Наконец не выдержал, подошел и что-то сказал. Тонина ответила.
Я не видел, а понял: произошло что-то ужасное. В комнате повис звук шлепка. Технарь ее ударил.
Я выскочил на улицу и долго шел по лыжне, пока не продрог. Тут я заметил, что ушел без пальто, и побрел обратно. Я чувствовал себя побитой собакой.
Зачем я оставил маму? Зачем приехал сюда? Зачем оказался свидетелем этой сцены? Тонина мне никогда этого не простит. Она будет смотреть на меня и снова вспоминать, как ужасно ее унизили.
Я бы и сам много дал, чтобы этого не видеть. Впрочем, я был сплошным противоречием. Я коллекционировал ее неловкости, я помнил дни, когда она плохо выглядела, - она не сделала ни одного промаха, который бы я не взял на учет. Я внушал себе: она не так хороша и идеальна, и любовь свою я придумал. С другой стороны, когда я видел ее утомленной, с растрепанной прической, я любил ее в сто раз больше. Потеряв частицу своего совершенства, она становилась мне дороже и милей, она становилась земной и вызывала земное - жалость.
Когда я вернулся, в комнате тихо играла музыка.
На чурбачке у печки сидел Гусев.
- Ну что там, успокоились? - спросил я.
- Успокоились.
- Я бы на вашем месте его убил.
- А знаешь, - сказал Гусев, - я не буду его убивать. А пошел он к черту! Я сейчас встану на лыжи и пойду своей дорогой.
Я подумал и сказал:
- Правильно.
В углу сиротливо валялась мамина сумка, я достал коробку, а из нее пластину. Коробку бросил в печь.
- Красивая штука, - сказал Гусев. - Первый снег и раннее утро.
- Да, - согласился я, - вроде получилось.
Осторожно положил пластину в топку изображением вверх. И сейчас же огонь стер краски, а в поддувало полились тяжелые черные пузыристые капли. Занялась дощечка.
- Зачем ты так? - спросил Гусев.
- Мне она не нужна. Да чтб вы так смотрите, я могу еще налепить.
- Неужели сам делал? - поинтересовался Гусев и посмотрел на меня, будто впервые по-настоящему увидел. - Слушай, а кто ты есть и откуда?
- Я Володя. В школе учусь, в девятом классе. Живу с матерью.
- А рисовать ты умеешь?
- Не знаю, не пробовал. В школе у нас давно нет рисования, у нас черчение.
- Я хочу предложить тебе работу, - сказал Гусев. - Она даже не столько художества требует, сколько аккуратности.
- А что нужно делать?
- Грубо говоря, зарисовывать водоросли в тройном увеличении. Орудия производства: микроскоп, пинцет, миллиметровая линейка и цветные карандаши. Мы бы тебя оформили на половину лаборантской ставки.
И матери помощь.
Мне пришлось по душе его предложение. Нравился и сам Гусев. Было в нем что-то открытое, вызывающее доверие. Я долго искал определение, какой же он. И нашел: надежный, настоящий. Еще он какой-то деятельный, даже когда сидит и молчит. К нему невозможно относиться безразлично или несерьезно. Мне хотелось поговорить с ним по-настоящему, по-мужски - о жизни, об отце с матерью, о любви, обо всем. Хорошо бы стать с ним на лыжи и уйти с этой дачи.
Гусев вынул из внутреннего кармана блокнот, вырвал листок и записал телефон.
- Мне пора, - сказал он и вдруг предложил: - Хочешь, вместе поедем? Как раз поспеем к первой электричке и в девять будем дома.