Через какое-то время я, конечно, тоже захихикал над собственной глупостью — где уж тут удержаться! Но в голове у меня творилось что-то невообразимое — мир после третьей мировой: уродливая пустыня, покрытая снегом!

«Ну, тогда значит все страх?! Прелестно! Пятерка! А дальше-то что?»

Пока внутри моей головы бесновались остатки довоенной роскоши: тараканы, крысы, вороны — и те, кстати сказать, изрядно потрепанные, — Заратустра валялся в золотых россыпях опавшей листвы на огромной, озаренной солнцем поляне. Подобно фонтану он вздымал вверх целые охапки листьев, падал на землю и омывался этим золотым дождем.

— Блеск! — кричал Заратустра. — Вот хорошо! Это надо же, такая красота! Обалдеть! Ха-ха-ха! Это надо же! Ха-ха-ха!

Я смотрел на него сначала испуганный, затем удивленный, потом завороженный, и наконец во мне что-то щелкнуло:

— Зар, Зар, я понял! Здесь, в этом мире, во внешнем, в нем самом по себе нет страха! — голос мой оборвался.

Заратустра замер. Недвижимо он лежал на земле в золотом саване листьев — тихо, спокойно, недвижимо. Его взор, казалось, безвозвратно ушел в высокое небо и не желал возвращаться.

— Ты видишь мир таким, каков он есть, или таким, каким ты его видишь? — спросил он, не поднимая головы.

— Таким, как я его вижу, — ответил я.

— То есть он пугает тебя? — уточнил Зар, не меняя прежнего размеренного тона.

— Выходит, так, — согласился я.

— У вас говорят: «Рыба гниет с головы»? — У нас, — выпалил я.

И вдруг мне стало так стыдно! Нет, не перед Заром, нет. Мне было стыдно перед всем этим миром! Стыдно, что я не радуюсь этой осени, осени, которую так люблю! Не радуюсь, потому что люблю и боюсь одновременно, боюсь, что вот-вот и конец: листья почернеют, раздетые деревья будут зябнуть на морозном ветру, жалобно поднимая вверх кривые обнаженные руки, выпадет снег, и конец.

Заратустра лежал неподвижно, словно мертвый, укрытый листвой, и только ветер колебал складки его царственного наряда. Я подбежал к нему и упал на колени. Он не шелохнулся, глаза его были закрыты, а лицо, лицо приобрело бледный, пепельный, оттенок.

Даже лучшее делаем мы отвратительным, мы жизни приписываем смерть и хотим жизни. Я смотрел на Заратустру, словно заживо погребенного, смотрел и плакал, плакал, окруженный этим величественным миром, миром, в котором я почему-то хотел умереть.

— С неживущими хочу говорить я о смерти, — прошептал Заратустра и открыл глаза, странная уверенность горела в них.

На следующий день я выполнил его просьбу, благо, за кандидатами на подобное собеседование далеко ходить не надо.

В зале для групповой терапии я собрал несколько своих пациенток:

— девушку, которая выбрала «свободную смерть» по ницшеанскому завету: «Умри вовремя!»;

— другую девушку, что страдает от мнимых сердечных приступов и боится смерти настолько, что уже два года не покидала стен своей квартиры;

— пожилую женщину, что совершила свой суицид, спасаясь от гнетущего чувства одиночества;

— пациентку, которая боится высоты настолько, что не может пройти даже пару ступенек по лестнице из-за страха упасть и разбиться;

— пациентку, мать которой спивалась и погибла, теперь ее дочь страдает от панических атак всякий раз, когда видит вещи, которые хоть как-то напоминают ей о ее матери;

— другую молодую женщину, которая боится, что страдает от смертельной болезни;

— девушку, которая и вправду больна рассеянным склерозом и думает о смерти, как приговоренный к казни;

— другую молодую женщину, у которой месяц назад двое детей угорели в доме во время пожара, теперь она не знает, как жить, смерть кажется ей выходом;

— пациентку, что боится заразиться каким-нибудь инфекционным заболеванием и десятки раз на дню моет руки, смыливая при этом не один кусок мыла;

— женщину, что уже тридцать лет работает в милиции, каждый день она сталкивается со смертью, теперь ее мучит неотступная тревога за жизнь своих родных — мужа и сына;

— другую женщину, которая пыталась покончить с собой, когда ее бросил любимый;

— и ту, что сделала то же самое, но от того, что живет с нелюбимым…

Идея смерти — великий символ нашей несвободы. Куда ни бросишь взгляд — всюду смерть. Каждый из нас — тело, принесенное в жертву идолу смерти. Мы лишь имитируем жизнь, но не живем. В царстве мертвых нельзя быть живым, душно…

Много думаю я о смерти. Странно ли это? А я ведь написал целую книжку о человеке, который планомерно, от рассказа к рассказу, кончает жизнь самоубийством. Добрых 300 раз! Живучий, черт побери!

Эта книга обо мне, как, впрочем, и все мои книги. Как напишешь о Другом? Интересно, что никто из моих читателей так и не понял» что это мой вызов моему же страху желания смерти. Только один человек, близкий мой друг, мой коллега, «канатный плясун»… Многое видно с высоты канатной пляски. Они сдружились с Заратустрой, я несказанно рад этому.

Втроем мы шли по длинным коридорам клиники в кабинет групповой терапии. Все уже собрались, и так с нами говорил Заратустра:

«Страх — это то, что заставляет вас верить. Вот почему не доверяю я вере. Но вы говорите, что человек не может не верить. Я говорю: "Когда человек верит, он перестает быть человеком!"

Замешана жизнь ваша на страхе. Словно дрожжевой грибок, поднимает он тесто жизни вашей. И что делать вам, не будь у вас страха?

Нет у вас ощущения жизни, мыслящие, страх стал отдушиной вашей. Так знайте же: ваша отдушина задушила вас!

Отсчитываете вы историю вашу от первых ритуальных погребений. Так стала созидаться культура ваша, культура страха смерти!

Все религии ваши — увещевание для боящихся смерти. И вы говорите, что религия ваша — это семя любви! Слышите вы смех мой, слышите ли вы мой хохот?!

У змия страха выломали вы зубы верой своей — вот что это за семена! Рать в медных латах родится из этих семян! Не битва, но бойня предстоит вам, верующие!

В одном вопросе вся этика ваша: "Что скажут другие?" Видно, боитесь вы, что убьют они вас? Такова ваша «этика»? Кто ж из вас осуждать осмелится бунтовщиков морали вашей? Впрочем, и в бунтарстве немного чести!

Вся эстетика ваша — бегство от смерти: уродливое кажется вам уродливым лишь потому, что видом своим напоминает оно вам о смерти!

Красиво же для вас то, что неуродливо. И говорите вы: "Мило!" Вы говорите: "Талантливо!" А в глубине сердец ваших одно только слово звучит: "Смертно!"

Да и логика ваша — пасьянс, где жизнь смерти противоположна. Неужели можно в логике вашей существующее несуществующему противопоставить?! Вы же первые назовете это "ошибкой логической"! Чего же стоит тогда вся ваша логика?

Не вы стали мерой вещей всех, но страх ваш! От него линейкою отмеряете вы всякое слово ваше, землемеры кладбищенские! А кроме слов ваших, ничего не знаете вы, служители смерти, ибо слово — заклинание ваше от страха!

И наука ваша — лишь суета и смута во избежание смерти. Но как же надеетесь вы избежать неизбежного? Или же не верите вы в смерть вашу? Так чего ж тогда вы боитесь?

Стала смерть для вас стимулом к жизни — такова теперь ваша жизнь! И затерялась жизнь ваша при бегстве этом в иллюзию, ибо не ради жизни вы стали бояться, но во имя смерти!

Смерть — только имя, прозвище страха вашего. Кто из вас видел смерть? Кто знает ее? Кто может сказать о ней? Никому неизвестно! Но нет же! Живете вы так, словно знаете о ней больше, чем о жизни самой!

Но все знание ваше о смерти — только имя одно. Сколько же знаете вы о жизни, если знаете меньше о ней, чем о смерти? Даже имени ее понять вы не в силах! Не живете вы, вы уже умерли, и убийца ваш — страх!

Боитесь всего вы, чего можно и даже бояться нельзя, но жизнь продолжается, ибо не ведает она страха вашего. Вот почему говорите вы о страхах ваших: "Перемелется — мука будет!" Кого же наметили отравить вы хваленой сдобой вашей, пекари смерти? Себя, любимого, родного, близкого?…

Но не может смерти бояться тот, кто уже умер! Однако же всегда вы только то делаете, что не можете делать! Потом вы сетуете! Конечно, ничего у вас не получится, ибо из ничего ничего не бывает! Такова жизнь ваша!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: