Тулуза, Нарбонна, Альби, Ним, Безье, Монпелье, Берри...

И только ли?

Разве конница сарацинов колеблет истинную веру?

Почву истинной веры колеблют еретики.

Вот странно, подумал папа с тревогой. Если дочь грешника барона Теодульфа, богохульника и отступника, впрямь в сговоре с дьяволом, если ей впрямь открылись какие-то нечистые тайны, если она впрямь может услаждать свои пороки, находя всё новые и новые, почему тогда она не прячется трусливо в башнях своего проклятого замка, не страшится глаз великого понтифика, посещает церковные службы и молится Богу, а в случае нужды, как сейчас, стремится увидеть не слабого духом графа Тулузского, потворника еретиков, а самого папу, великого понтифика, апостолика римского, наместника Бога на земле, жестоко и страстно карающего любых отступников от святой веры?

Папа был смущён.

Ничтожны все человеческие дерзновения.

Что есть человек? «Для чего из утробы матери я вышел? Чтобы видеть труды и скорби, и чтобы дни мои исчезли в бесславии?»

Если такое в отчаянье мог возопить тот, чьё зачатие освятил сам Господь, то что могу возопить я, ничтожнейший из ничтожных, уже по определению зачатый в грехе?

Человек сотворён из пыли, из грязи, из пепла, из сырости, с печалью подумал папа. Он сотворён из отвратительного семени, что ещё более омерзительно. Восхитительную Амансульту богохульник барон Теодульф зачал в зудящей похоти, в опьянении страсти — зачал для смерти.

Откуда же в смертной столько гордыни?

Сравнить Амансульту с обитателями воды — она ничтожна.

Рассмотреть её на фоне многих воздушных тварей — она ничтожна.

Несмотря на всю свою красоту, она ничтожнее даже вьючного животного, потому что вьючное животное никогда не покушается на светоч мира, даже в своей тупости, даже в своей закоснелости вьючное животное остаётся всего лишь вьючным животным.

Амансульта преисполнена гордости, её точит бессмысленный и зловредный бес. Она хочет предугадывать в наивном своём ослеплении ход времени, ход прошлых и будущих эпох, рассуждать о важных вещах и обдумывать другие важные вещи, но она уже не чиста, её гордыня от дьявола, а от тщетных её занятий ничего в мире не произойдёт, кроме трудностей, скорби и уныния духа.

Зачем так слаба её память? Почему она не помнит великих слов?

«И предал я сердце моё тому, чтобы познать мудрость, познать безумие и глупость. И узнал, что и это томление духа, потому что во многой мудрости много печали. И кто умножает познания, тот умножает скорбь».

Ей следует отказаться от тайных книг, извлечённых из подземной мглы, подумал папа.

Ей следует смирить гордыню.

Она желает предугадывать будущие пути мира, но её собственный путь ещё очень неопределен и тревожен. Она, кажется, действительно коснулась тайного знания и не смогла справиться с ним.

Её ум расстроен и возбуждён.

У блаженного отца Доминика есть крошечная обитель, некий крошечный уединённый монастырь, скорее место для размышлений, где изнемогающий дух может найти опору. Вот там, возможно, смятенный дух Амансульты возвысится и Бог в ней возвеличится, а вера окрепнет. Она торопится пересечь горы, преодолеть пропасти, переправиться через стремнины. Но почему кузнецы плавят руду и куют металл, каменотёсы полируют камень, лесорубы срубают деревья, ткачи ткут, гребцы гребут, пахари рассаживают сады и взрыхляют виноградники, каждый занят своим присущим ему делом, а ей надо чего-то несоизмеримо большего?

Почему она не помнит откровений?

«И предпринял я большие дела, — напомнил себе папа. — Построил себе домы, посадил себе виноградники, устроил себе сады и рощи и насадил в них всякие плодовитые деревья; сделал себе водоёмы для орошения из них рощ, приобрёл себе слуг и служанок, много домочадцев было у меня; также крупного и мелкого скота было у меня больше, нежели у всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; собрал себе серебра и злата и драгоценностей от всех царей и областей; завёл у себя певцов и певиц и услаждение сынов человеческих — разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме. И оглянулся на дела свои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их. И вот, всё суета и томление духа, и нет от них пользы под Солнцем».

Род Торкватов проклят, подумал папа.

Кровь Торкватов загустела, кровь Торкватов отравлена ужасным ядом. Даже самая заблудшая и ничтожная душа в этом мире всегда может надеяться на спасение, но не Амансульта..."

XII

"...сказала:

— Он всё понял, Сиф. Я это почувствовала. У меня дар чувствовать такое. Великий понтифик ни разу не упомянул вслух имя блаженного отца Доминика, но я чувствовала — он думает о блаженном отце Доминике и об его псах господних. Великий понтифик не поверил мне, он был готов спустить на меня псов блаженного Доминика. Он спросил, а как быть с откровением о втором пришествии? Как быть с концом света, как быть со Страшным судом, если, как ты говоришь, одна эпоха бесконечное число раз сменяет другую?

— Ты ответила?

— Я сказала так. Я ничего не знаю о том, как должна заканчиваться очередная эпоха. И Торкват ничего определённого не говорит об этом, он только неким чудесным образом о многом догадывается. Может, конец очередной эпохи всегда страшен. Может, он страшней конца Вавилона. Может, он так страшен, что его и впрямь можно назвать концом света. Не знаю. Я так и сказала. И, сказав так, Сиф, я вдруг почувствовала большую опасность, будто папа, услышав мои слова, что-то безмолвно, но сразу и твёрдо решил про себя. Сейчас, Сиф, ему не до нас, он поднимает в поход паломников, ох хочет вернуть наследство Господа, вернуть Святые земли, но я чувствую, Сиф, теперь папа уже никогда не забудет про нашу встречу. Он будет думать о нашей встрече, мысленно он к ней не раз вернётся. Наверное, теперь нам лучше находиться в некотором отдалении от папы. Наверное, теперь нам лучше уехать. Мир велик. Всегда можно найти на свете место, достаточно удобное, уединённое и безопасное. В таком месте Викентий сможет целиком заняться «Великим зерцалом», а ты, Сиф, поиском великого магистерия. Я думала, Сиф, что Господь на нашей стороне, — с неожиданной горечью добавила Амансульта, — но он помогает не нам, а папе.

По спине Ганелона, лежавшего на полу, пробежала дрожь.

Сейчас они уйдут и бросят меня в этом подвале, подумал он. Они еретики. Они не боятся самого папы. Они бросят меня в этом подвале без исповеди, без покаяния. Моё лицо будут грызть крысы.

Ему стало страшно.

Ещё страшней ему стало от того, что душа Амансульты продолжает пребывать в опасности.

Иисусе сладчайший, святая дева Мария, шептал он про себя, помогите ей. Вырвите Амансульту из когтей неверия. Вы же видите, она сбилась с пути, она слепа, она ничего не видит.

— Ты что-то сказал, бедный Моньо?

Наверное, Амансульта заметила, как шевельнулись губы Ганелона. В светлых её глазах не было ничего, кроме холода и презрения.

Она спросила:

— Ты что-то сказал, бедный Моньо?

Он попытался ответить, но язык повиновался ему с трудом.

Всё же он прошептал:

— Я чувствую... Нас что-то связывает, Амансульта... Я только не могу понять что?..

Амансульта холодно усмехнулась.

Повернув красивую голову, она коротко взглянула на чернобородого катара, всё ещё прижимающего к груди обмотанную окровавленной тряпкой руку. Катар только что вошёл в приоткрытую дверь и, конечно, не понял, не мог понять, почему на вопрос Ганелона, которого катар, наверное, и не слышал, Амансульта холодно ответила:

— Кровь..."

Часть третья

БЕЛЫЙ АББАТ

1202

II–III

"...шум голосов, перебивающих, накладывающихся друг на друга, заполнил корчму.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: