Тут Антон Петрович откидывается на спинку кресла и хмурит лоб, делая страшные глаза.
– Большая подлость. Я иду учить «малых сих»… Малые сии – большущие болваны, феноменально тупоголовые… И зачем их учат так рано? Они решительно не в состоянии понимать, что учиться необходимо… для того, чтобы быть чем-нибудь… и что знать полезно… а познавать – наслаждение… как говорил Сенека… Чёрт с ними, – я их ненавижу… Они, наверное, как и я, вот… то есть большинство их… это несомненно!.. У них к этому все задатки… В сущности, они заслуживают сожаления… да! Они не только не знают… не хотят знать жизни через других… свой опыт! Он стоит дорого и… чем они будут платить за него, бедняги?.. Мне их жалко, этих мальчишек…
– …Но… я уже достаточно пьян. Мама, я знаю, что это очень мерзко… но ведь мне сорок шесть лет, и нет никого на свете, кто бы нуждался во мне! А, мама? Ни души! Я не нужен никому! Никому! И мне, пожалуй, уже никого не надо. Потому что я… гм? Что я? Женя? Я?..
Пьяница… но ещё что?.. Ещё… Я скоро кончу мой путь… Достаточно?.. Что такое?
Учитель оглядывается вокруг себя, – ему кажется, что кто-то перебил его пьяное бормотанье тяжёлым вздохом… В комнате полутьма и тишина. Взвизгивая, маятник часов отсчитывает секунды. Одинокий человек уже сильно пьян.
Он крепко трёт лоб одной рукой, а другой, упираясь в ручку кресла, пробует подняться и не может.
– Напился, мама… как скот!
И он печально опускает голову на грудь…
– Ты говорил, Сенека, – пусть даже жизнь великое и несомненное благо… – н-но я не куплю его… за сознание собственной гнусной слабости… Ты не купил… ты благородно умер. А я покупаю… и зачем мне н-нужна жизнь? Зачем? Мне и сотням тысяч подобных?.. Ты сказал:
«Жизнь плохо сторожит нас…» Да, но мы довольно… ловко избегаем смерти… Кто это говорит?
И он снова оглядывается вокруг расширенными и налитыми кровью глазами. Никого нет.
– Н-да… Никто не говорит… а между тем я слышал голос… Я знаю, что это… Я понимаю… хотя я и пьян… Зачем я пью… зачем? Мама, зачем?.. Ведь так я погибаю, мам…
Пьяное бормотанье обрывается плачущей нотой, чем-то вроде визга. И учитель, наклонив голову на грудь и упираясь руками о ручки кресла, тихо плачет сам о себе, ибо чувствует страшную жалость к себе, постепенно погибающему человеку, и жалость эта тем более горька и тяжела, что во всём мире есть только один человек, которому действительно и искренно жалко его. И как он ни пьян, как ни больно ему, всё-таки в нём живо некоторое чувство, и оно сквозь слёзы заставляет его говорить такие речи:
– Разве это я сам? Разве я погиб бы… если бы… кто-нибудь… хоть однажды… Только ты, мама… умела, бывало… обласкать твоего сына… только ты, дорогая моя… Голубушка!
И при воспоминании о матери слёзы ещё сильнее льются из его пьяных воспалённых глаз.
А в комнате темно и тихо, потому что луна уже высоко и лучи её больше не смотрят в окно.
Глаза учителя устремлены на стол; на бутылке с водкой виднеется тусклое пятно, точно чей-то большой глаз с бельмом…
– Спать…
Он пробует подняться на ноги, долго возится и не может встать.
– Вот как напился! – громко говорит он, и голова его понуро опускается на грудь…
Каждый человек есть вселенная… под каждым надгробным камнем погребена целая всемирная история… Парадокс работы романтика Гейне… Почему все знаменитые евреи – идеалисты и романтики?.. Да… что такое?..
– …Могила… и в ней я… всемирная история… Это смешно… Я пьяница… а вселенная – чёрт знает, что такое… но я в ней один…
Лицо у него то и дело перекашивается от тех усилий, с которыми он говорит, борясь с рыданиями, подступающими к горлу. И его щёки мокры от слёз… Концы усов опущены книзу, галстук съехал на сторону, и расстегнувшаяся рубашка обнажает неровно дышащую грудь…
Бывают моменты, когда в комнате слышны только визги и удары маятника да хриплое дыхание пьяного.
Но они кратки, потому что учитель всё хочет сказать что-то и всё бормочет свои бессвязные речи.
Он просит прощения у мамы и жалуется ей на жизнь и оправдывает пред нею себя…
Потом обращается к Жене с почтительной речью не без нотки горького скептицизма и говорит со стоиком Сенекой тоном уважения о понимании жизни…
И вдруг начинает хохотать диким и пьяным смехом. Он никого не разбудит своими речами: к нему уже привыкла его квартирная хозяйка, а кроме неё, никто не может услыхать его.
И часто, не имея сил добраться до своей постели, он так и засыпает в кресле вплоть до утра…
Впервые напечатано в «Самарской газете», 1896, номер 62, 17 марта.
В собрания сочинений не включалось.
Печатается по тексту «Самарской газеты».