Да площади вертелось с десяток всадников. Лошади под ними были горячи, всадники с трудом сдерживали их.
— Татаровя, — склонившись с седла, сказал Челяднину Оболенский. — Тот, в лисьем башлыке, — царь Касаевич, казанин… А на соловых — царевичи… Бек Булат, Кайбула и Ибак. Царя стерегут. Тенью при нём…
— Пошто ж так? — удивился Челяднин.
— Поди пойми — пошто? — ещё ниже склонившись, тихо сказал Оболенский. — От нас щитится!
— От страху?..
— От презренья! А более всего… — Оболенский совсем сполз с седла, приткнулся чуть ли не к самому лицу Челяднина: — Я ин гадаю — злохитрствует. Чтоб повинить нас, будто и жил с нами с опаской. Да и воинникам, и чёрному люду посошному показать: вот, деи, каки у меня бояре — страшусь перед ними за живот свой.
— Пустое, князь, — усмехнулся Челяднин. — Честью одаривает татар царь. Они честь любят не меньше нашего.
— Велика ли честь?.. Сворней по каждому следу! В Разрядную же избу один Касаевич вхож. А царевичам — не велено.
— По их же обычаям и не велено. У них при царе даже мурзы и бей в пороге сидят.
— Ужли и нам при нашем царе в пороге сидеть? Не то ли тщишься сказать, боярин?
— Тебе бы, княжич, вовсе не думать о таковом, — сказал спокойно Челяднин и дружелюбно посмотрел на Оболенского. — Службы ищи, дела высокого!
— Я службы не гнушаюсь, боярин. На мне бехтерцы[48], а не праздный кафтан! Но ни деды мои, ни отцы у московских государей под порогом не сиживали, и мне не пристало иметь сие за честь.
— Ни у дедов твоих, ни у отцов добрых холопов в услужении не было, — сказал ему Челяднин с грубоватой строгостью, — а у него цари и царевичи, сам речёшь, тенью при нём!
— Эк цари! — не то удивился, не то растерялся от такой неожиданной и обидной прямоты Челяднина Оболенский. — Татаровя!
— Татаровя?! — насмешливо повторил Челяднин. — Твои деды, да и его, к сей татарове на поклон три века ездили сапоги у них лобызали… А они у него на своре, как борзые!
— Дивно от тебя такое слышать, боярин, — сказал с укоризной Оболенский. — В нашем роду вельми чтят твой род, а тебя почитают особым почтением — да все лиха твои… Не от Бога они!
— Горе мне, коли токмо за лиха почитают меня, — обронил Челяднин.
— Не от Бога они! — настойчиво повторил Оболенский.
— Всё от Бога, — сказал спокойно Челяднин.
Его спокойствие, видать, сильней всего и обидело Оболенского. Он насупился и до самой Разрядной избы больше не заговаривал.
2
Разрядная изба стояла в дальнем конце площади, у начала широкой и длинной улицы, за избами которой виднелся высокий остроконечный восьмерик деревянной церкви, где отстаивали обедни, заутрени и вечерни воеводы. В прошлый поход бывал в этой церкви на службах вместе с воеводами и царь, теперь для него служили в Иоанновской церкви. Служил Левкий, к которому с недавних пор почему-то стал благоволеть Иван. Чем-то подкупил его ожесточившуюся душу этот хитрющий и ловкий в любых делах чернец: то ли своей прошлой враждой к Сильвестру, то ли своей преданностью иосифлянам, потому что Иван больше всего любил в людях преданность, а может, плутовством и разгульностью, которыми тоже славился чудовский архимандрит. Даже духовника своего — протопопа Андрея — не взял Иван с собой в поход, а Левкия, приехавшего в Великие Луки нежданно-негаданно, допустил к себе, и так близко, как когда-то допускал только Сильвестра.
У Разрядной избы двое рынд кинулись встречать Челяднина. Раскутали его из шуб, помогли выбраться из саней.
На крыльце, закинув за упёртые в бока руки длинные полы шубы, стоял князь Серебряный. Лицо его сияло, как и алый, с золотыми шнурками, кафтан, выставленный из-под шубы… Он медленно сошёл по ступеням вниз, распахнул руки, громко сказал:
— Здравствуй-ста, мил боярин! Снова Бог шлёт тебя в мои объятья!
— Жалуй, жалуй, Пётр-князь, — сдержанно проговорил Челяднин, но глаза его заискрились. — От добрых встреч я поотвык, а от худых старался быть подале.
— Облобызаемся, мил боярин!
Серебряный обнял Челяднина, троекратно поцеловал и, отступив на шаг, вдруг истово перекрестил его.
— Пошто ин крестишь меня, как нечистого? — подивился Челяднин.
— Чтоб напасти все сошли и отступились от тебя лиха!
— Эвон! Я, грешным делом, подумал — от меня открещиваешься. Племянник твой полдороги роптал на меня, — глянув на Оболенского, шутливо пожаловался Челяднин и рассмеялся.
Серебряный резанул племянника быстрым взглядом, сказал с пренебрежением:
— Под носом взошло, а в голове и не засеяно!
Оболенский побледнел, остановившиеся глаза заволоклись слезами. Челяднину стало жалко молодого княжича, которого родовые обычаи заставляли стерпеть даже такую обиду.
— Терпи, княжич, — сказал он ему ободряюще. — Настанет и твоё время! Будут ещё дядья пред тобой заискивать… Вот и помянешь тогда им… красный кафтан и чёрную обиду.
Оболенский вымученно улыбнулся — одними губами, а глаза напряг ещё сильней, боясь сморгнуть с них навернувшиеся слёзы.
— А неужто никак не к лицу мне кафтан? — сощурился Серебряный.
— В кольчуге иль в куяке, поди, поприглядней было бы! — ответил Челяднин.
— Кольчуга — на брань, кафтан — на пир! Нынче вечером в твою честь, боярин, князь Володимер пир устраивает. Попристанет и тебе кафтан с аламою[49] надеть.
— Великой честью дарит меня князь, — нахмурился Челяднин. — Да токмо не пировать заехал я сюда. Царю поклониться — и на Москву. Путь долог.
— Сие пред его ушами ты изречёшь, боярин, коли станет тебе охота, а мне да князю Пронскому, который в избе дожидается, велено звать тебя на пир добром и милостью.
— Экая суета, Пётр-князь, — вздохнул Челяднин. — Тебя, что ль, уважить? Кафтан твой пожалеть?
Серебряный с недоумевающей растерянностью посмотрел на Челяднина, к чему-то огладил ладонью бороду и враз посуровел, будто собрал в горсть всю весёлость со своего лица.
— Ну, веди в избу, — заметив недоумение на лице Серебряного и желая прервать этот разговор, озабоченно и поспешно сказал Челяднин.
— Пожалуй, боярин! — повёл рукой Серебряный и невольно встретился взглядом с Оболенским. Тот злорадно усмехнулся. Теперь приспело ему торжествовать. Но Серебряный не заметил злорадства своего племянника — не до этого ему стало. Мысли его завертелись, завертелись… Вспомнилась последняя встреча с Челядниным — в Смоленске, лет пять назад… Не таким был тогда боярин! И речи не такие говорил! «Неужто укатали царские горки?» — думал с тоской Серебряный, поднимаясь вслед за Челядниным на крыльцо.
Сзади торжествующе топал Оболенский. Серебряный приостановился, обернулся к нему, глухо сказал:
— Останься, княжич… Царь подъезжать станет — известишь.
В тёмных сенях Челяднин споткнулся о порожец, чуть не упал, досадливо сказал Серебряному:
— Как тут царь ходит?!
— Ему мы светим, — ответил Серебряный и, отстранив Челяднина, стал искать на двери скобу.
Тяжёлая, разбухшая дверь, обитая рогожей, натужно чвакнула, отворяясь. Густая, пахнущая потом, воском, дублёной кожей и берёзовыми дровами теплота дохнула на Челяднина из широкого дверного проёма.
Челяднин переступил высокий порог, поклонился:
— Мир вам и лад, бояре и воеводы! Коли ждали меня — благодарствую!.. Коли нет — милуйте за незванность!
Наперёд выступил Пронский.
— Поклон тебе от всех нас, боярин! — сказал он важно и так же важно поклонился. — Князь Володимер також кланяется тебе и зовёт нынче к столу своему — на первое место.
— От чести и цари не отказываются, — сказал спокойно Челяднин, в полупоклоне приложа к груди руку. — Пётр-князь оповестил меня про сие и кафтан повелел переодеть. Негоже, поди, в стеганине на первом месте сидеть?!
— Честь не по одёжке идёт! — с надменным ехидством выговорил Пронский и выпятил от самодовольства губы.