6
К обедне ударили колокола — на Благовещенском и на Успенском. Особенно надрывались колокола на Благовещенском…
Когда-то ни одной обедни не пропускал в этом соборе Иван, слушая своего любимца и наставника Сильвестра. Умён был поп и высоко стоял, опираясь на царскую любовь, да уж больно многого захотел — царский ум подменить своим умом. От советов к повелениям перешёл, да и это бы полбеды, кабы о благополучии царском радел… Так нет — в сторону отметнулся, врагам стал способствовать.
Ровно, бесстрастно гудят колокола — не дрогнет рука у звонаря, не собьётся звук…
«Эк как звонят благовещенцы, будто Сильвестра озванивают», — подумал Иван, и образ изгнанного попа затмил ему глаза. Умный, благообразный, он пленил душу Ивана своими мыслями, праведностью и благочестием. Сколько мудрости излил он своими устами в душу Ивана и мудростью же послушание его царское добыл и доверие, которого никто не удостаивался. Послушание и доверие… Его, Ивана, послушание! Его доверие! И всё это употребить во зло… На пользу врагам…
— К обедне отзвонили, — сказал осторожно Шереметев, стоявший ближе всех к Ивану, и поклонился, чтоб не встречаться с ним взглядом.
— Бог нам простит, бояре, коль не отстоим обедню одну…
— Да како ж — обедню… — заикнулся было Бельский и враз осёкся, будто за горло его схватили.
— Ну, князь!.. — Иван хохотнул. — Ну же!.. Докончи! Вразуми царя иль попрекни его…
Бельский молчал. Только губы побелели у него.
«Все против меня, — думает Иван, терзая взглядом Бельского. — Все! И сей… И сей… В малолетство не извели — проглядели, теперь не отступят… Толико поры ждут. И сколько, однако, их?!»
Он быстро, словно пересчитывая, обводит глазами бояр. Тишина раскачивается и раскачивается на невидимых нитях, натянутых до предела, — вот-вот оборвётся… Взгляд Ивана то останавливается, то опять быстро скользит по боярским лицам, и кажется, что он ищет средь них кого-то… Воротынский… Яковлев… Серебряный… Курлятев… Курлятев! С ним, с ним столкнулся Сильвестришка-поп! Приятели были — огнём не разожжёшь, водой не разольёшь! Его наущениями власть царскую к рукам прибирал хитрый поп. И в изгнание удалился с тайной мыслью, что позовёт его царь назад… Не справится с душой своей и мыслями — и призовёт опять к себе, отдав всю власть над собой. Ждёт этого Курлятев и на поклон к попу ездит в Кириллов монастырь. Речи с ним ведёт тайные… Знает Иван, о чём эти речи.
Судорогой пробежало по Ивану это новое воспоминание о Сильвестре. Вскинулась в нём злоба, заметались мысли, чуть бы — и оборвал тишину… Но взгляд его уже перескочил с Курлятева, двинулся дальше… Щенятев… Кашин… Шуйский! Этот тоже волчьей породы. Алчность и властолюбие кровью залили весь род его. Кто ещё, кроме Шуйских, так рвётся к царскому престолу?! Этот, буде, о престоле уже и не помышляет, но убийство дядьки своего, Андрея Шуйского, которого он, Иван, ещё в малолетство выдал псарям, он не забыл. И не простил он ему этого убийства, и не простит, хотя ничем затаённой своей злобы не выказывает, и отомстит — неожиданно и подло, как в спину ударит.
— Что же, бояре, каково слово ваше будет? — глухо выговаривает Иван и переводит взгляд на Мстиславского. — Воевать нам дальше Ливонию иль отступиться да и сидеть так, взаперти, в Кремле до скончания века?.. Без моря! Без доброй торговли!
Дрогнули глаза у Мстиславского, но не отвёл он их в сторону, выдержал взгляд Ивана и первым ответил ему:
— Каково нам, государь, чужую землю воевать, коли своей защитить не можем? Крымец терзает нас непрестанно, жжёт наши города, люд наш губит и полонит…
— Крымчак беду великую чинит земле нашей, — вставил Шереметев. — Его воевать надобно. Дикое поле под себя забрать… Земля там добрая и угожая, много её…
— Буде, через то, Шеремет, ты в крымскую сторону клонишь, — ехидно спросил Иван, — что уж заимел там поместья? Моим войском маетность свою защитить тщишься?
— Ведомо тебе, государь… — что-то вздумал ответить Шереметев, но Иван не дал ему.
— Ведомо мне, — перебил он его криком, — что городков вы там понаставили, вотчины разметнули!.. И ты — Мстиславский! И ты — Воротынский! Небось тоже станешь от Ливонии меня отговаривать? Поди, сгрёб больше всех в Диком поле?!
— Я — воевода, государь, — с достоинством ответил Воротынский. — Всё, что есть у меня в Диком поле, пожаловано тобой за мои труды ратные.
— Молчи, воевода, не оправдывай душу свою алчную! Ты своего нигде не упустишь… И братец твой — таковой же! О Руси так бы пеклись, как о богатстве своём!
— Мы все с тобой вместе печёмся о Руси, — сказал Мстиславский.
— Молчи, князь!.. Молчи, коль запамятовал ты те беды, что чинят Руси и литвины, и свеи, и ляхи… Ирик, король свейский, и Фридерик — дацкой, запрет положили плаванью нарвскому… Жигимонт також — Гданьску да прочим городам приморским заказал торговать с Нарвой. Ни от фрягов, ни от немцев не идут теперь к нам купцы… А которые и идут — свейские да ляцкие каперы[1] нападают на них. Аглинцы Белым морем плывут, да путь тот несносный, много по нему не находишь. Теперь Рига и Колывань[2] снова всю торговлю у нас отнимут.
— Нам с заморцами торговать убыточно, — ввернул Шереметев.
— Правду речёт Шереметев, — поддержал его Салтыков. — Аглинцы в Новограде сукно торгуют: по четырнадцати рублёв с куска, а я, коли посольство у них правил, покупал таковой кусок по шести фунтов.
— Более не у кого взять нам то сукно, — мрачно сказал Иван. — Не у кого! Бухарцы везут к нам коренья и пряности, ногаи гонят лошадей… А нам пищали потребны и всякие иные припасы военные. Голаны и фряги бумагу везут — како ж нам без бумаги? Грамоте мы обучены изрядно…
Иван поднялся с лавки; ни на кого не глядя, прошёл к дальней стене, остановился перед ней — руки сзади сцеплены в напряженье и злобе…
«Твёрдо встали… И в силе своей, и в правоте переуверенные… Отцу моему руки вязали упорством и противлением, и на моих руках виснут…»
— Бояре!.. — Иван резко обернулся. — Я пришёл не молить вас… Я пришёл сказать вам, что мы обречём Русь, коли море ей не добудем!
— Коли б только Ливония, государь, путь нам к морю заграждала, — тихо, но твёрдо проговорил Мстиславский. — И Польша, и Литва, и свеи — все поперёк встают. Како нам разом супротив всех ополчаться?
— Вот ты теперь каковые речи речёшь?! — Иван оглядел Мстиславского тяжёлым взглядом. — И вы, поди, все мыслите тако ж?
— Мстиславский мудро речёт, — сказал Серебряный. — Несносно нам воевать противу всех.
— Ты что скажешь, воевода? — обратился Иван к Воротынскому.
— Бесславно воевать не привык, государь!
— Бесславно?! — взметнулся Иван. — А не вы ль, бояре, на мир стали с ливонцами, коли победа и слава была в наших руках? Не вы ль, с попом Сильвестришкой в сговоре, на мир сей склоняли меня? Не замирись мы тогда, вся Ермания уж была бы за православною верою.
— Король дацкой — Фридерик, государь, посредником был, — сказал Мстиславский. — Он тебе грамоты слал и послов своих… Он тебя к миру склонял.
— Фридерик лукавил с нами… Но и вы лукавили разом с ним. В угоду себе, бояре, вы преступили пред Богом!.. И пред отечеством нашим! Воля ваша, бояре, радеть за жир и живот свой и быть супротив меня или радеть за Русь-отчизну и быть заодно со мной. Но я — царь на Руси, — с остервенением и болью вышептал Иван. — И не быть мне у вас под руками!
7
Васька Грязной как ополоумевший влетел в думную палату — полураздетый, потный, со следами крови на плохо вымытых руках — и с налёту бухнулся на колени, нахально и восторженно рыща глазами по растерянным лицам бояр.
— Он сознался, государь!.. Сознался! — Васька рабски поклонился Ивану, стукнувшись лбом о пол.