Анета была лично знакома со всеми кельнерами; оркестрантов же звала просто по имени.
Каждого она награждала сияющей улыбкой.
Я подумал, что, наверное, она раньше работала в одном из таких кабаре. Когда Кранц пошел с ней танцевать, его представительность — природная у большинства крупных медлительных мужчин — пропала без следа. Он неуклюже переступал ногами, как ученый медведь, боязливо прислушивающийся к команде дрессировщика. Он был без пиджака, рубашка взмокла у него на спине и под мышками.
С вялым, почти бессмысленным выражением на лице, он вел в танце свою даму, а она, бросая в зал призывные взгляды, отбивала перламутровыми ноготками такт на его красно-бурой шее. Меланхолические музыканты, игравшие на гигантской маримбе, — их было не менее дюжины — вдруг перешли на сан, неистовую, опьяняющую индейскую вариацию пасодобла. Кранц все чаще сбивался с ноги, и Анета легким движением плеча снова вводила его в ритм танца. Под ее кофейно-смуглой кожей таились стальные мускулы. Оркестр оборвал мелодию последним сокрушительным ударом колотушек, и Кранц вернулся со своей дамой к столику. Он повалился в кресло, глаза у него покраснели, лицо лоснилось от пота. Торопливо проведя рукой по волосам, он прикрыл проплешину над левым ухом. Оркестранты снова вооружились колотушками, послышался первый глухой удар, и Анета протянула мне свою прелестную бронзовую руку. Я засмеялся и отрицательно покачал головой. Прежде чем Кранц успел овладеть положением, возле столика вырос элегантный смуглый юноша и увлек Анету за собой.
Кранц проводил ее унылым взглядом, и она пропала в людском водовороте. Жалобным голосом он заказал двойную порцию виски. Я прихлебывал свое виски с содовой. Мне показалось, что Кранц ревнует. Он оторвал тоскующий взор от танцоров.
— Я прочитал твой доклад, дружище. Прости меня, но ты все-таки спятил. Je ne te com prends pas. Нельзя же делать из мухи слона.
— Я не считаю, что делаю из мухи слона.
— Нельзя исходить из одних только местных интересов. Теряется общая перспектива.
Палин — маленький городок. К тому же в глуши. Президент сейчас занят по горло, можешь мне поверить. Ты не представляешь себе всей сложности наших дел. Ты сидишь у себя в Палине…
— В Гвадалупе, — сказал я.
— Ну, разумеется, в Гвадалупе.
— Ты действительно нашел время и прочитал мой доклад? — спросил я, обуреваемый сильными подозрениями.
— Разумеется, прочитал. Я не говорю, что твоя жалоба неосновательна. Перебои в снабжении водой — не шутка. Но, дорогой мой, перед лицом государственных проблем, которые нам приходится здесь решать, твои трудности отступают на второй план. Извини, я откровенен с тобой.
— Перебои в снабжении водой?.. — начал было я. — Откуда ты это взял?
Кранц не слушал меня.
— Приезжай через месяц, и мы все уладим. Дамбу уберем, если потребуется, взорвем.
Мне отсюда будет виднее, как поступить. Не спорю, моя позиция тоже имеет свои недостатки. Ты увлечен местными интересами. У меня, быть может, другая крайность.
Я видел, что разговаривать дальше бесполезно. Он был утомлен, немного пьян, а в данный момент ему вообще было не до меня. Анета и ее партнер отделились от толпы и, продолжая танцевать, направились к нам. Оба могли бы выступать на эстраде: исполнение было слегка небрежным и в то же время безукоризненным.
Левая рука танцора лежала у Анеты на талии, чуть повыше бедра. Крупный надменный нос и волосы, гладко зачесанные на шею, придавали ему сходство с селезнем. Улыбка Анеты вспыхивала и пропадала, как огонь маяка. Она приблизилась к столику, глотнула из стакана Кранца и, прищелкнув пальцами и каблуками, вернулась в объятия партнера.
— Untermenschen! — сказал Кранц. — Немецкое слово, но не знаю, как сказать по-английски. Это значит низшие, хуже, чем низшие.
Я имею в виду мужчин. Ты скажешь, предрассудок. Но я считаю, что существуют низшие народы. И этот народ — низший. Все подряд фаты и белоручки. Я говорю о мужчинах.
Сколько тебе лет, Дэвид?
— Тридцать восемь.
— Значит, ты человек тридцатых годов.
— Не понимаю, что ты хочешь сказать.
— Ты вырос в годы, когда еще стоило жить. Вспомни, какое было время — напряженное ожидание, опасность на каждом шагу, цель впереди и голос рока.
— Как же, помню. Я лично получал от всего этого меньше удовольствия, чем ты.
Кранц покачал головой.
— Я был в войсках СС. Первые эсэсовцы. Лучшие из лучших. Потом стали набирать всякую шушеру. Невозвратимое прошлое. И все эти великолепные войны тоже ушли в прошлое. Войн уже не будет. А, Дэвид?
— Как тебе сказать. Боюсь, что будут.
— Нет, Дэвид, с войнами покончено. Нет Адольфа, некому нас вести. Ты не был последние годы в Европе, не знаешь, что там творится. Я-то видел. Провел там недавно два года. Размякли. Заняты ерундой. Жизнь для старичья. Знаешь, что мне нравится здесь, в Центральной Америке? Мне кажется, что я вернулся в тридцатые годы. Нужно пошевеливаться, иначе получишь пулю в лоб. Не вертеться, нет, но пошевеливаться. Как раз в меру. За это я люблю Гватемалу. Она вернула мне мою юность. Здесь я снова молод.
Кранц вытер слезящиеся глаза, но от воспоминаний они снова подернулись влагой.
— Не хочу тебя обескураживать, но из Бальбоа не получится Адольфа.
Кранц вздохнул.
— Да, у него нет идей. У Адольфа всегда водились идеи. А эти если и придумают какую-нибудь, то на неделю, от силы на две. А потом несколько лет ищут новую.
В глазах у Кранца появился голодный блеск, и я без объяснений понял, что к столику приближается Анета.
— Я давно бы уже смылся отсюда, — сказал Кранц. — Знаешь, что меня держит? Вот эта девочка. Она пропадет без меня.
Анета грациозно опустилась в кресло, как большая нарядная птица. Она отпила немного из своего стакана и попросила орехов. Когда принесли орехи, она положила несколько штук на свой лиловатый язычок. Кранц, не отрываясь, глядел, как орехи исчезали у нее во рту.
— Что с тобой, бэби? — сказала она мне. — Почему у тебя такой встревоженный вид?
— Наверное, потому, что у меня есть о чем тревожиться.
— Погляди на него, он никогда ни о чем не тревожится. И тебе не о чем тревожиться, бэби.
Кранц не слушал, что она говорила. Он был не из тех любовников, которые много разговаривают. Со мной он продолжал беседу, славно Анеты не было за столом.
— Она боится остаться одна.
— Что ж, это не удивительно.
Оркестранты оглушительно ударили колотушками. К нашему столику направлялся молодой человек с лошадиным лицом. Кранц встревоженно поглядел на меня, и я пригласил Анету.
— Ты из его компании? Полиция?
— Нет, из другой компании.
— Значит, офицер? Армия?
— Да, пока что офицер.
— Я сразу так подумала. Побудешь еще здесь?
— Не дольше, чем потребуется.
Меня поразила речь Анеты, обрывистая и мешкотная, словно она с трудам находила нужные слова. Ей это совсем не шло. В ней чувствовалось, как выражаются в таких случаях латиноамериканцы, «нечто электрическое».
Electricidad. Когда я прикасался к ней, мне казалось, что меня ударяет током. И еще — мне не приходилось этого раньше испытывать — она подчиняла партнера своему ритму. Я сразу понял, что не могу вести ее в танце, покорился, и мы завертелись и закружились, как два дервиша. Танцующих становилось все больше, скоро нас совсем оттеснили в угол.
— Я тебе нравлюсь?
— Ты прекрасно танцуешь.
— Нет, не то. Я о другом спрашиваю.
— Конечно, ты мне нравишься.
Я говорил правду, хотя я мог бы добавить, что она не только нравится мне, но еще и пугает меня.
— По тебе не видно. Когда я нравлюсь мужчине, он это мне показывает.
Я продолжал удивляться, что эти прелестные губы рождают столь примитивную речь.
— Ты не слышишь, что я говорю?
— Как же он тебе это показывает?
— Господи! Он меня прижимает покрепче.
Что, от меня дурно пахнет, что ли? Вот так-то лучше. А сейчас совсем как надо. Слушай, Дэвид, — тебя Дэвид зовут, верно? — почему тебе не побыть здесь подольше? Мы могли бы встречаться.