Никого и ничто из захваченного на Днестре нельзя было оставлять здесь, вблизи Руси. Мало ли что, рассудил Калокир, вдруг сбежит кто из похищенных и всё откроет своим. Или ещё какие обстоятельства позволят Святославу добиться правды.
Палатий не простил бы послу провала. Не дай бог!.. Нет, нет, каждая живая душа, каждая вещь с Днестра, попавшая в Степь — вероятный риск. Но как это объяснить кагану, если толмача Дометиана съели рыбы, а от жестов и ужимок, как он убедился, слишком мало толку.
— Хороший у тебя конь, Чёрный князь! Заклевали б вороны… Хороший конёк, лучше твоего прежнего, — заговорил Калокир смесью из росских и элинских слов, коверкая их, как ему казалось, на печенежский лад, будто от этого они могли стать понятными степняку. — Я знаю, что его привёз Мерзя оттуда. — Динат указал рукой на север. — Я должен его забрать. Должен забрать всё, что оттуда, понимаешь?
— Э? — сказал Куря.
— Отдай, говорю, всё, что захватили. Сколько хочешь?
— Э?
— Тебе говорят, тащи всё и всех, я увезу подальше от греха!
— Э?
— Бэ! Тьфу!.. Господи, прости и огради меня! — Не переставая браниться под нос и вздыхать, динат вытащил из-за пояса новый мешочек, извлёк из него пригоршню монет, сунул их кагану, затем потянул к себе уздечку коня, давая понять, что покупает не торгуясь.
Куря соскочил с седла, упрятал золото в меховушку поглубже, засеменил к ближайшему подданному, спихнул того наземь, проворно взобрался на лохматую его лошадёнку и выжидающе уставился на дината.
Больше часа, запарившись вконец, Калокир размахивал руками и корчил рожи, чертил пальцами в воздухе немыслимые зигзаги, становился на четвереньки, изображая будто бы попавшихся на аркан домашних животных, вскакивал и, согнувшись в три погибели, медленно, волоча ноги, кружил меж камней, подражая связанным пленникам, при этом для пущей убедительности делал вид, что рвёт на себе волосы (хотя, как мы знаем, рвать-то у него почти нечего) и содрогается под воображаемой плетью, потрясал мешочками, которых, надо сказать, за его поясом было достаточно, чтобы разбудить сообразительность десятка безголовых.
Короче говоря, всеми доступными способами он старался втолковать Куре своё желание. Причём теперь он не просто поругивал себя за преждевременное избавление от переводчика, а казнился в мыслях. Теперь едва ли не скорбил по Дометиану, как по родному.
В конце концов его пантомима увенчалась успехом. То ли помогли красноречивые жесты, то ли сделали своё звонкие мешочки, так или иначе — Куря догадался, чего от него хотят.
Увидев росских полонянок, динат ахнул. Он, не раздумывая, дал кагану за них вдвое больше запрошенного. Монеты отсчитал вслепую, не в состоянии оторвать глаз от Улии, настолько его поразила её красота.
Между тем оплиты доставили Улеба на один из кораблей. На торговый, не на хеландию. Он так и не узнал о том, что Калокир выкупил и коня, и остальных пленников. Сердце юноши сжалось, и он с отчаянием думал: «Конец… разлука… Меня увезут, а они останутся, и я ничем не смогу им помочь. Никто из наших не видел, как увезли меня, никто не узнает, что со мной сталось. Сестрица моя, милая Улия, увижу ли тебя ещё? Смогу ли когда-нибудь отыскать и спасти?..»
Корабль был большой, каких ещё Улебу видеть не приходилось. Шагов двадцать пять в длину и не меньше восьми в ширину. Такой же, как и второй, покачивавшийся поодаль, и только, пожалуй, уступал размерами третьему, на котором ещё с берега он заметил отряд вооружённых воинов.
Всё чрево корабля, надстройки кормы и носа были завалены тюками и ящиками, бочками и мешками. Над складами вдоль обоих бортов тянулись дощатые помосты, поддерживаемые снизу четырёхгранными тесовыми стояками.
На этих помостах были узкие подобия скамеек, и сидели на них обнажённые люди по двое почти в каждом ряду возле круглых, обитых по краям толстой кожей отверстий в бортах. Скованные цепью люди понуро сидели, сложив руки на вытянутые внутрь вёсла.
Надсмотрщики надели железное кольцо на щиколотку Улеба, предварительно обмотав железо тряпицей, чтобы не тёрло ногу. Затем подрезали его волосы, обрили половину головы, содрали рубаху, вернее остатки рубахи, и Улеб стал похожим на остальных гребцов.
Низко над головой нависли поперечные балки, на них от носа к корме были проложены доски. Четыре толстые доски шириной в два локтя каждая. По ним кто-то прохаживался.
Свет проникал сверху и через весловые отверстия. В белёсых полосах неба парили чайки, а справа сквозь дыру была видна колышущаяся зеленоватая с пенистыми прожилками вода.
Улеб взглянул на соседа слева. Глаза неподвижного чернокожего раба были закрыты. Лоснящийся, как и всё его мускулистое тело, выпуклый лоб упирался в кисти рук, скрещённых на гладкой отполированной ими же поверхности круглой и толстой, как бревно, рукоятки весла. Время от времени он проводил языком по потрескавшимся губам, и поэтому было ясно, что он не спал.
Переведя глаза на другого, Улеб встретился с полным сочувствия и дружелюбия взглядом. Ни малейшего намёка на уныние не было на подвижном смуглом и юном лице того, кто всем своим видом явно хотел ободрить нового товарища.
Лицо это было прекрасно. Это было лицо умного, весёлого от природы, неунывающего и смелого человека, который не верил в бесконечность беды.
Улеб невольно расправил плечи. В тёмных глазах незнакомца он увидел отражение своих надежд. Он словно ощутил невидимые нити, протянувшиеся, подобно узам союзников, между ними. С его уст готов был сорваться благодарный возглас, но тот, темноглазый, предупредил его порыв, указав красноречивым взглядом на удалявшихся с плетями в руках надсмотрщиков. Разговаривать гребцам строжайше запрещалось.
Когда надсмотрщики спустились по лесенке с помоста к основанию мачты и там, прислонясь к брускам её «гнезда», уселись в тени на своих подушках среди тюков и бочек, юноша чуть слышно шепнул Улебу, ткнув себя в грудь:
— Велко.
Улеб тоже назвался шёпотом. Оба тут же, чтобы не вызвать подозрений, отвернулись в разные стороны, хотя Улебу не терпелось узнать, смогут ли они вообще понять друг друга, смогут ли обменяться ещё хоть какими-нибудь словами, кроме произнесённых имён.
Вскоре желание поговорить с Велко позабылось на время. Наверху послышались отрывистые команды. Надсмотрщики, развалившиеся было на подушках, вскочили и, задрав бороды, тоже закричали что-то. Гребцы встряхнулись, принялись торопливо высовывать вёсла наружу, за борта до тех пор, пока медные набойки не упёрлись в края отверстий.
Размахивавший плетью Одноглазый уже был там, где сходились помосты, а его напарник, оставаясь внизу, вытянул одну руку б сторону левого борта, другой же, схватив колотушку, принялся бить в литавру, задавая ритм, и гребцы по левому борту разом навалились на вёсла, корабль покачнулся и начал разворачиваться.
Улебу казалось, что стучит не литавра, а его собственное сердце. Мысленно он прощался с родиной, с отцом, с Радогощем, с сестрицей, снова и снова клялся вернуться, отомстить, спасти.
И не знал он, не ведал, что на другом корабле, обливаясь слезами, Улия тоже прощалась с родимой сторонушкой и с ним. И её увозили на чужбину, и думала она, что оставляет в Степи любимого братца.
Плыли и плыли…
Когда караван достиг маленького островка, возвышавшегося как раз против устья Дуная, все три судна причалили к безлюдному клочку суши. Одни ромейские воины отправились к реке на лёгких плотах, чтобы пополнить запасы пресной воды. Другие с луками высадились на материк пострелять дичи. Третьи просто разминались на тверди островка. Каменистые неровности островка кое-где были покрыты чахлым кустарником и обожжёнными пучками трав. Неподалёку на ровной по краям и с углублением посредине площадке смеющиеся оплиты толпились вокруг того самого бледнолицего и носатого господина, что выкупил Улеба у степняков. Писклявый старик под одобрительный гомон солдат подбрасывал короткие деревяшки, а бледнолицый господин рассекал их на лету и самодовольно косился на зрителей.