Тут ему сверху:
— Кто ты и что привело тебя в такую пору?
— Вот грамота великого князя! — ответил Лис, надевая краденый свиток на конец опущенного из бойницы копья. — Вот моя охранная грамота! Скорее отворите гонцу стольного града Киева! Велите, как войду, приготовить мне угощение, достойную одрину и свежего коня к утру! Да прикусите языки, братцы! Волею Святослава!
И пока стражники, с которых мигом слетели остатки дрёмы, послушно откидывали запоры, Лис неслышно и самодовольно хихикал. Как не верить в грядущий успех, если навстречу в окружении ратников уже выходил спешно вызванный местный воевода, чтобы отдать полагающиеся столичному гостю почести.
Глава X
Ветер обрывал снасти. Море швыряла корабль из стороны в сторону, и он скрипел всеми своими суставами, точно хрупкое существо в лапах свирепого чудища, норовящего переломить его кости. Страшен был шторм.
Ветер злобно хохотал, шипел, завывал, бесновался.
С трудом удерживаясь носами против волн, корабли то проваливались в бездну, то вновь вздымались. Из остывших людских глоток вырывался уже нечленораздельный хрип.
Так кошмарно прошёл день. Прошла ночь…
Улеб давно перестал их считать, дни и ночи в море. Целая вечность, казалось ему, миновала с тех пор, как ноги его в последний аз касались земли.
Порою по громким возгласам и всеобщему оживлению наверху он догадывался, что в поле зрения каравана попадали либо встречные суда, либо прибрежные селения. Тогда измученные невольники вытягивали лица, обращаясь в слух, пытаясь угадать, что именно взволновало ромеев наверху. Помыслы оторванных от внешнего мира людей тянулись туда, где что-то происходило, кто-то проплывал мимо, кто-то выбегал из жилища на откос, чтобы проводить корабли проклятием или приветствием.
Поправляя повязку, Одноглазый вскарабкался по шестовой лесенке на палубу. Только подошвы его изорвавшихся сандалий мелькнули над головами гребцов. Почуял близость дома, где и резвость взялась.
Другой надсмотрщик, оставшийся внизу, хоть и продолжал отрывисто выкрикивать команды, однако в голосе его уже не слышалось прежней суровости.
Гребцы безнаказанно галдели, ворочая головами во все стороны. Послышался даже чей-то смешок. Этот прозвучавший на помостах смех, скорее похожий на всхлипывание, ножом резанул слух Улеба.
Велко был ближе к весловому отверстию, припав к нему, он говорил:
— Вижу волноломы мандракии[18]. Вижу галеры[19].
Мы вошли в бухту. Вошли в Золотой Рог, Улеб, это конец мучениям. Или начало новым, как знать… Нет, это конец! О будь проклят путь пройденный!
Впервые за несколько недель плавания оживился и Улеб, невольно поддавшись общему настроению.
— Велко, брат, нас выпустят отсюда? Пустят на твердь?
— Да, Улеб, да.
— И не погонят снова по воде куда-нибудь?
— Не годны мы теперь на вёсла. Пока не пригодны. Да и корабль нуждается в починке. Скорее всего дадут всем отдохнуть и окрепнуть. Потом заставят чинить корабль, латать пробоины, тесать новую мачту, плести ужища.
— Заставят чинить корабль, пусть. Наладим и сами же на нём сбежим. Подговорим всех.
— Ах, Улеб, к твоей бы силушке да ещё голову…
Улеб обиделся. Кусая губы, он тщетно искал, чем бы ответить, как бы повесомее пристыдить, укорить Велко за нерешительность. Всякий раз, когда Улебу приходила на ум какая-нибудь дерзкая мысль, Велко гасил его пыл, твердя: «Не время, не место. Пойми, загибнешь без пользы».
Вероятно, разговор обернулся бы ссорой, если бы в этот момент не появился Одноглазый с двумя солдатами. Надсмотрщик приказал убрать вёсла, и гребцам, едва они исполнили это принялись остригать подросшие волосы. Слышно было, как загремели на носу и корме якорные цепи.
Невольников с выбритыми наполовину головами расковали и, притихших, сгрудившихся, повели наверх, к сходням, упиравшимся в грязно-жёлтый песок бухты, что распростёрлась у подножия возвышенного полуострова, на котором раскинулась столица Византии.
Невиданное зрелище открылось глазам Улеба. Его поразило бесчисленное множество самых различных кораблей и лодок под знаками разных стран и народов.
Весь огромный и широкий овал берега кишел пёстрыми толпами. Такое скопление народа впервые встречалось Улебу, выросшему в лесной тиши.
Хрипы, мычание, ржание тягловых животных, крики чаек, низко паривших над замусоренной водой, скрип повозок, разноязыкие голоса мужчин и женщин, блеск и великолепие одних и убогая нищета других — всё смешалось в этом столпотворении.
Устремив взгляд поверх портового хаоса, Улеб различил вдалеке мрачные очертания крепости. Толстые и высокие каменные её стены казались продолжением серого скалистого отвеса, нависшего над водой. Десятки массивных башен, сложенных из отёсанных гранитных глыб, венчали обращённую к морю стену и те, что тянулись к самому городу, растворившемуся в дымке. За стенами громадной крепости, выглядывая, словно из засады, возвышались базилики храмов, золотистые купола, железные углы крыш многоэтажных сооружений.
— Твердыня, — услышал Улеб шёпот приятеля. — Крепость власти.
— Всё у них рублено, тёсано, — растерянно проговорил Улеб, — всё обстругано, даже деревья…
— То кипарисы, — пояснил Велко, — такими растут.
Богатая земля ромеев, величественна и самодовольна столица, раскинувшаяся под сенью столбов Европы и Азии, возведённых ею же, и горда она обоими этими каменными столбами, обрамленными рощей вечнозелёных дубов, символами Священной Владычицы на меже двух частей света.
Улеб и Велко понуро стояли вместе с остальными невольниками у борта, оглядываясь на хеландию и второй торговый корабль, которые причалили поодаль.
Оплиты во всём блеске своего снаряжения и выучки двумя колоннами шествовали по бокам человека, купившего Улеба у печенегов. Юноша узнал Калокира ещё издали. Рядом с динатом семенил Сарам. Оплиты щитами оттесняли толпу, прокладывая путь своему господину.
Часть солдат, повинуясь приказу, окружила невольников и повела юс по направлению к городу, часть ушла с командиром. Калокир и Сарам замешкались на берегу.
Улеб брёл рядом с Велко, не поднимая глаз на разодетых в шелка встречных горожан, стыдясь своей наготы, своего опалённого солнцем, обветренного, изъеденного морской солью тела, смущаясь жалких лоскутов, оставшихся от штанов, едва прикрывавших бёдра, страдая от выставленной напоказ своей выбритой наполовину головы, вновь кляня тех, кто лишил его родины, отчего дома, сестры, коня, кто обрёк его на позорище перед глазеющими девами и мужами чужеземного города, по мостовым которого он неуверенно шагал отвыкшими от тверди ногами.
Улицы были запружены жителями, в городе с полумиллионным населением никому не было дела до унылой, затерявшейся, словно в потревоженном муравейнике, кучки рабов и их конвоиров.
Раскалённые солнцем каменные сооружения усиливали духоту летнего дня. Не было спасения от жары в тени многоэтажных зданий и церквей, чередовавшихся с крохотными фруктовыми садами, цветниками и скверами. Канавы под высокими двухъярусными арками акведуков Велентова водопровода, протянувшегося вдоль полуострова, источали смрад отбросов.
Женщины, прикрывая рукавами лица, подставляли кувшины под струи фонтанов. Мулы и лошади наездников, отбиваясь хвостами от мух, лениво пили из лужиц под висячими цистернами. Острые запахи снеди и перебродившего винограда исходили из раскрытых настежь дверей таверн и харчевен.
Зазывалы всевозможных ремесленных цехов старались перекричать друг друга. Нищие в венках из увядших цветов пытались перекричать зазывал. Торговцы сладостями и фруктами тоже силились быть услышанными. И над всем этим витала заунывная восточная мелодия флейты, на которой одержимо играл какой-то старец в грязно-белом хитоне, сидящий на корточках на мраморной плите перед Милием-столбом на центральной площади, от которого византийцы исчисляли мили всех дорог, ведущих из Константинополя.