— Борис Феоктистыч, — негромко сказал он, слегка повернувшись в седле, — что вы мне давеча касательно Тотлебена хотели сказать?
— Припомнили? А я не хотел мешать вам: вы, небось, в эмпирейские страны унеслись, — обычным ироническим тоном отозвался Ивонин. — Генерал Тотлебен родился в Вюртемберге. Уличённый в лихоимстве, бежал в Нидерландию. Там набрал по поручению правительства полк, но такой сброд, что полк распустили. Тогда он увёз из Амстердама богатую сиротку четырнадцати годов отроду и с разрешения короля Фридерика обвенчался с ней в Пруссии. Приданое он скоро порастряс, а женщину довёл до того, что бедняжка, не взвидя света, запросила развода. Тотлебена вызвали в магистрат, он нагрубил там, и его выгнали из Берлина.
— Да вы не преувеличиваете? — сорвалось у Шатилова.
— Где уж преувеличивать! И вот оный муж, вернувшись в Нидерландию, подал прошение о приёме его в русскую службу. Наш посланник в Гааге препроводил Тотлебена в Петербург, а там он быстро спелся с Вилимом Вилимовичем[6], был представлен императрице и произведён с разу и генерал-майоры. Ныне же командует всем авангардом и под видом борьбы с мародёрством заботится прежде всего о немецких жителях; даже если наши продовольственные магазины застрянут и войска голодны, не дозволяет, вертай его в корень, ни одного яичка у прусской мадамы взять.
— Но не допускать же самочинства! — возразил Шатилов, сам, впрочем, понимая неубедительность своего довода.
— Да не в том дело… По-моему, наш начальник авангарда имеет веские резоны более заботиться о благе подданных Фридерика, нежели о российской армии.
Шатилов даже придержал лошадь.
— Борис Феоктистыч! Ужель вы думаете…
— Ничего я не думаю, — перебил его Ивонин. — А только вспомните, что случилось запрошлый год с Апраксиным. Не с Нидерландов и не из Вюртемберга прибыл, а коренной русак. К тому ж главнокомандующий. А увезён был из армии под арестом. Вы тогда ещё в штабе не числились, кажется?
— Нет. И сознаюсь, весть об аресте главнокомандующего очень меня тогда взволновала. Как сие произошло?
— Как произошло? Приехал Степан Фёдорыч Апраксин в армию с большою помпезностью. Когда мы поход начали и в Риге через Двину переходили, он смотр полкам устроил, у моста два великолепных шатра соорудили: в одном Апраксин со штабом, в другом — приглашённые гости из общества. Зрелище было дивное: войска маршировать хорошо обучены были, шли стройно, на шляпах у солдат — зелёные ветки, на гренадерах — кожаные каскеты, наподобие древних шишаков, и притом с плюмажиками. Словом — загляденье! Апраксина не доводилось вам видывать? Телосложения он был чудовищного, весь расплылся, но вид имел осанистый! Да-с! Смотр прошёл важно.
Ивонин пыхнул в темноте трубочкой, и жёлтые искры затанцовали в воздухе, осветив на мгновенье его лицо с кривящимися губами.
— Пошли мы в Пруссию… Побили прусских под Гросс-Егерсдорфом. Думали, далее пойдём. Ан вдруг приказ: поворачивай оглобли, иди назад. И пошли обратно, хоть никто не гнал нас. Да так поторапливались, что пушки заклёпывали и бросали на дороге. Офицеры сами не свои были, солдаты плакали… Ну, тут вскорости Апраксина и арестовали… — Не знаю в точности, какова вина была Апраксина. По-моему, в его лице прежде всего канцлера ударили. Как Бестужева свалить удалось, про то уж я не ведаю.
— Это мне доподлинно известно, — сказал Шатилов. — Я тогда в Петербурге был. Бестужева вызвали во дворец на заседание Конференции. Он сказался больным и не пошёл. Его, однако, снова вытребовали. Он явился — и здесь же был арестован.
— Где же он теперь, Бестужев?
— Императрица милостиво обошлась с ним. Его сослали в именье Гаретово, под Можайском. Там, правда, нет помещичьего дома, живёт в избе. Но имущество его не всё в казну взято, живёт безбедно. И, как слышно, занялся составлением лекарств из местных травок.
Разговор оборвался. Лошади, не понукаемые всадниками, перешли на шаг и лениво передвигали ноги, пофыркивая и осторожно обходя тускло блиставшие большие камни, которыми была усеяна дорога. С низины потянуло сыростью. Шатилов зябко поёжился.
— Кою же из наших генералов вы уважаете? — обратился он к своему спутнику, продолжая прерванную беседу.
— Кого? Салтыкова, Румянцева… Пожалуй, Захара Григорьевича Чернышёва: он тоже умён, твёрд и честен. В сраженье при Цорндорфе был он взят в плен и ныне ещё томится в Пруссии.
— О графе Чернышёве я наслышан ещё в Петербурге.
— В нём хорошо то, что он вовсе не завистлив и, вопреки штабным обычаям, хорошо отзывается о людях. Вы слыхали его словцо о Репнине?
— Нет.
— Когда ему сказали, что Репнину дали Андреевский орден, он воскликнул: «Не может быть!» — «Право же». — «Нет. Мне его дали и вам могут дать, а Репнин сам ею взял».
Шатилов засмеялся.
— Вы когда и хвалите кого, то не поймёшь, всерьёз или для вида только. Государыня Чернышёва весьма отличает.
— Государыня… Хоть её Фридерик и прозвал весёлой царицей, а ей всё веру дать можно. Она нутром русский дух чует. Страх берёт, как подумаешь, что после неё голштинский принц у нас воцарится. Что будет тогда?
— Да, это загадочно. И толкуют; государыня недавне опять припадком страдала.
— Верно. Лейб-медик её, Кондойди, еле выходил её. И, говорят, сказал: ещё один припадок, и приключится смерть.
— Весьма огорчительно… Э-эй! Намётка! Тише…
Шедшие спокойно лошади вдруг захрапели и попятились. В ту же минуту из глубокой канавы на обочине дороги выросла тёмная фигура, грянул выстрел, и пуля визгнула перед самой головой Шатилова. Ивонин тихо охнул и склонился к луке седла.
— Стой, стервец! Не уйдёшь! — крикнул Шатилов и, подняв в галоп лошадь, поскакал за чуть видневшийся согнувшейся фигурой человека, пытавшегося скрыться в придорожных кустах.
Намётка перемахнула через канаву и в несколько скачков догнала бежавшего. Тот вдруг прыгнул в сторону, обернулся, и новая пуля пропела над ухом Шатилова. В бешенстве он выхватил шпагу и мгновенным чётким движением, так, как делал это на уроках фехтования, с силой вонзил клинок в стрелявшего. Тот, взмахнув руками, рухнул наземь.
Соскочив с лошади, Шатилов склонился над телом. Лежавший хрипел, в горле у него клокотала кровь. Шатилов с содроганием смотрел на него. Это был первый убитый им человек. Но он не чувствовал к нему жалости. Он испытывал только негодование против этого хрипевшего, залитого кровью человека и неостывшее гневное бешенство, от которого всё его тело дрожало, как в лихорадке.
Вытащив трут и кремень, он высек искру, зажёг охапку вырванной с корнем травы и осветил лежащего. То был немецкий бюргер, средних лет, одетый в плотную куртку и грубые штаны. В левой руке его был судорожно зажат пистолет. «Левша», удивился Шатилов. Преодолевая брезгливость, он начал расстёгивать ворот, чтобы исследовать рану, но в этот момент лежащий захрипел особенно сильно и протяжно, всё тело его шевельнулось, вытянулось — и застыло.
— Умер! — проговорил вслух Шатилов поднимаясь. Его по-прежнему била дрожь. Он поймал повод фыркавшей Намётки и с усилием вскарабкался на неё.
Знакомый скрип кожи в седле и теплота Намётки помогли ему притти в себя. Твёрдой рукой он пустил лошадь вскачь обратно. Теперь все мысли его были заняты Ивониным. Что с ним? Неужели убит?
Ивонин лежал на дороге; подле него, понурившись, стоял его конь. Когда Шатилов поднял его, он громко застонал. «Жив! Слава богу!»
Шатилов вспомнил, что у него с собой флакончик оделавана, достал его и обтёр лицо друга. Тот приподнял отяжелевшие веки.
— Что со мной? А, это вы, Алексей! — В тот же момент он всё припомнил. — Кто это стрелял? Вы-то невредимы? Поймали вы его?
— Лежите, лежите… Стрелял какой-то прусс. Из тех, кого Фридерик на нас науськивает. Я его догнал, да сгоряча убил. Куда вы ранены?
Ивонин, кряхтя, приподнялся и сел.
— Кажется, в левое плечо. Засветите какой-нибудь огонь.
6
То есть Вильгельмом Вильгельмовичем Фермером.