За несколько дней до этого приехавшая в Москву Анна участвовала в похоронах Петра II. Тепло встретила высланных ей навстречу преображенцев и конногвардейцев, холодно приветила верховников. Головкин преподнёс ей орден Андрея Первозванного:

   — Покорнейше просим принять, Ваше Величество.

   — Ах, правда, я и забыла надеть его.

Орден подал ей один из её свиты — это подчеркнуло, что награждение она получила не от Совета.

20 февраля в Успенском соборе приносили присягу. В последний момент Совет исключил все спорные пункты присяги и оставил только одно изменение обычной формулы — присягаем императрице и отечеству.

25-го наступил решающий день, в который должно было ответить на вопрос, будет ли в России самодержство или монархия будет ограничена. Предполагалась стычка между сторонниками самодержавия и верховниками. Василий Лукич приказал удвоить во дворце стражу, ближайшим начальником которой был пруссак Альбрехт. Анна вызвала его к себе.

   — Вы храбрый и разумный офицер, мой милый. Российская империя — страна широких возможностей для умных людей. Мы ценим выходцев из Европы за их надёжность, исполнительность и преданность императорскому дому. Скоро у вас предполагается перемена в высшем начальстве... Вы поняли меня?

   — О, да, Ваше Императорское Величество!..

Группа выступавших за ограничение монархии в пользу генералитета и дворян проникла во дворец. Они зачитали Анне свой проект, которая не скрывала своего разочарования, услышав и от этих про какие-то конституционные реформы.

Часть гвардии была готова принять любой проект — лишь бы его выражало большинство. Но тут Василий Лукич, обращаясь к руководителю группы оппозиционеров князю Черкасскому, спросил надменно:

   — Кто это вас в законодатели произвёл?

   — Подобное персональное обращение показало Черкасскому, что относительно него предполагаются далеко идущие выводы. Поэтому, запасаясь мужеством, он громко ответил:Вы, когда уверяли Её Императорское Величество, что “пункты” были делом всех нас, хотя мы в этом и не участвовали.

Долгорукий смутился, поскольку, действительно, прибыв к Анне, он заявил, что “кондиции” одобрены всеми духовными и светскими чинами, что не соответствовало действительности. И сейчас он не нашёл ничего лучшего, как объявить заседание закрытым. Но тут вмешалась Екатерина, сестра Анны:

   — Нечего тут думать, государыня. Извольте подписать, а там видно будет. Подписывайте, я ручаюсь за последствия.

Анна, вздохнув, вывела снизу листа “быть по сему”, и тут же добавила:

   — Господа дворяне, видя ваши разногласия, разрешаю вам обсудить вопрос о будущей форме правления в империи нашей с тем, однако, условием, что сегодня я об вашем решении извещена была!

По её приказу выход из дворца был закрыт. Вход же был свободный. Сюда набивалось всё больше и больше гвардейцев, среди которых всё явственнее раздавались крики:

   — Мы верные подданные Вашего Величества. Мы служим верно прежним государям и сложим свои головы на службе Вашего Величества! Не потерпим, чтобы Вас притесняли!

   — Замолчите, господа, — крикнула императрица, — замолчите, или будете наказаны. Не мешайте господам дворянам думать!

   — Мы верные слуги Ваши и не позволим, чтоб всякие крамольники предписывали Вам. Прикажите, и мы принесём к Вашим ногам их головы!

Тогда Анна решилась:

   — Я вижу, что я здесь не безопасна. — И обращаясь к Альбрехту добавила: — Повинуйтесь только Семёну Андреевичу Салтыкову. — Майор гвардии Салтыков, в своё время арестовавший Меншикова, был её родственником и целиком на её стороне.

После этого совещание дворян, заседавшее под крикигвардейцев: “Да здравствует самодержавная царица! На куски разрежем того, кто не даст ей этого титула!”, быстро пришло к выводу, что необходимо просить Анну Иоанновну принять неограниченную власть. Верховники, уведённые до этого Анной из зала к своему столу, выслушали это решение дворян. Была минута нерешительности, когда можно было попытаться что-то сделать, по крайней мере, погибнуть, отстаивая свой символ веры. Но Головкин, положив конец этому молчанию, громко выразил своё одобрение. Раздались крики:

   — Да здравствует самодержица!

Дмитрий Голицын, Василий Долгорукий, ставя крест на своих планах и своей судьбе, встали и заявили:

   — Да будет воля провидения!

Позднее Голицын сказал:

   — Трапеза была уготовлена, но приглашённые оказались недостойны. Я знаю, что беда обрушится на мою голову. Пусть я пострадаю за отечество. Я стар и смерть меня не страшит. Но те, кто надеется насладиться моими страданиями, пострадают ещё больше.

Россия уже подступила к бироновщине.

Внезапно Румянцев заметил некое колыхание за портьерой. Не поленился — подошёл. И что же? На него пристально взглянули глаза сына. В одной рубашке, босой, он, притаившись у дверей, судя по всему, наблюдал за разговором родителей. Разбуженный непривычным оживлением в доме, он вошёл неслышно. Александр Иванович поразился его не по-детски серьёзному и раздумчивому взгляду. Отец, вздохнув, подтолкнул его к дверям:

   — Ступай, вьюнош. Время позднее, даже уж раннее. Да и разговоры эти пока не про тебя. Так что иди спать. Мы ещё с тобой наговоримся, коли ты такой любознательный.

Пётр молча ушёл. Обернувшись к жене, внимательно вглядывавшейся в эту сцену, Румянцев спросил:

   — Как дети наши, Мария Андреевна?

   — Как... Росли, болели, выздоравливали, играли. А я при них. Словом, жили мы, Александр Иванович. Жили, — повторила она с вызовом.

Но Румянцев предпочёл его не заметить.

   — А Пётр как?

   — Как и все. Правда, росл, да умён — как видишь — не по годам. Дичится тебя, да пройдёт это — тянется он уже к тебе, привыкает. Так что ничего особенного. Жили и всё...

   — Жили и всё... — раздумчиво повторил муж. — Ну, что ж, худо-бедно все жили. И мы жить будем. Родину не выбирают. Ради неё лишь живут и умирают, коли нужда такая придёт. Будем жить, — повторил он, с хрустом потягиваясь и всматриваясь в уже наступивший рассвет за окном. — А, Маша?

РЕТРОСПЕКТИВА ВТОРАЯ:

БИРОНОВЩИНА

Мелкий, нудный дождик сеял сквозь своё сито по всем окрестностям влажную хмарь, нагонявшую смертную тоску, когда хочется непонятно чего и понятно, что ничего не хочется. В такую погоду лучше всего спать. Но ведь не будешь же спать всё время. И так вон щёку отлежал, думал Александр Иванович Румянцев, стоя у мутного окошка и барабаня наперегонки с дождём по стеклу. Взгляд его пытался зацепиться за что-либо, но весь доступный его взору окоём был одинаково безлик, сер и неинтересен. Может быть, это было следствием дождя, а может быть, и мыслей, уже долгое время ни на минуту не покидавших Румянцева. Мыслей невесёлых, наглядным подтверждением и воплощением которых был блеск штыка под навесом ворот его усадьбы. Он вызывающе сверкал сквозь мутную влажную пелену, и как ни старался отвести глаза Александр Иванович, его взгляд рано или поздно натыкался на торжествующую полоску стали.

Штык олицетворял неволю. В неволе был он, Румянцев. А ведь по приезде вроде бы так сначала всё хорошо складывалось! Слаб человек: происходящее что-то дурное с окружающими он норовит объяснить зачастую их провинностями и прозревает лишь тогда, когда судьба, обстоятельства и люди обрушат на него такой же удар. И зачастую прозрение запаздывает.

По желанию Анны, Александр Иванович был приглашён в столицу из своих босфорских захолустий. Императрица и её окружение знали его нелюбовь к Долгоруким и Голицыным и поэтому хотя и почти заочно, но сразу полюбили его. А Румянцев, хотя и многое знавший про царствующих и правящих особ, положение дел в стране, поначалу с радостью принимал сыпавшиеся на него милости. Он был пожалован в генерал-адъютанты, в сенаторы, затем он получил подарок в двадцать тысяч рублей в виде награждения за приходившуюся на его долю часть из состояния Лопухиных, отнятую у него Петром II. У некоторых — впрочем, у большинства — вместе с ростом пожалований пышным цветом начинает расцветать в душе холопство: им всегда мало полученного и хочется ещё. У меньшей части при этих же внешних условиях начинают обостряться нравственные чувства, подавленные дотоле погоней за успехом. Теперь, насытившись, начинают думать о чём-то более высоком, духовном. Александр Иванович, опомнившись наконец от потока милостей, огляделся вокруг себя и увидел: всё то, о чём ему говорили, о чём он догадывался ещё там вдалеке — всё так. Забыв все свои дипломатические навыки и премудрости, он начинает громко сетовать при дворе на предпочтение, отдаваемое немцам, то есть им же, да на них!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: