Через некоторое время после этого разговора в одном из берлинских особняков глава российского посольства действительный тайный советник Казимир Христофор Бракель, серьёзный, в тёмном добротном камзоле, наглядно демонстрирующем в противовес этой русской расхлябанности любовь к порядку, дисциплине и трудолюбию, неторопливо прохаживался по своему кабинету и диктовал, иногда мельком и искоса посматривая на писца, от усердия в письме пытающегося помочь себе аж высунутым языком. Дело писания данное — сугубо серьёзно, ответственно, можно даже сказать, государственное дело. Ибо господин советник Бракель диктовал послание Ея Императорскому Величеству императрице Анне Ивановне. И тут ошибаться никак нельзя. Никак и ни в чём. А то ошибёшься в букве единой, титлу императорскую не так напишешь, али ещё чего и — пожалуйте: “слово и дело!” — и вот вам дыба, вот Сибирь, а вот и плаха. Понимал это и Бракель, понимал и писец, весь воплощённое внимание и добродетель. Но, несмотря на его посто-благостный вид, барон Бракель смотрел на него крайне неодобрительно. Но продолжал диктовать:

— ...впрочем, принуждён нахожусь о невероятных и от часу умножающихся предерзостях и мотовстве Румянцева жалобы нижайше произнесть. И не безопасно, что он от драк по ночам, от чего оного ни добрым, ни злым увещеванием удержать не мочно, или живота, или же по последней мере здоровья лишится... Он отнюдь ничем обучаться не хочет, а приставленные к нему мастера и учителя жалуются о его лености и забиячестве, и уже никто с ним никакого дела иметь не хощет. Я как на выкуп заложенных его галантерей и вещей, так и на потребные расходы уж слишком 600 ефимков за него выдал, и ни в чём нужды оного не допущаю; однако же на сие не смотря он многие мотовские долги чинит, и ещё вчера своё бельё и платье продать или заложить искал, чтобы свои беспутные мотовства с солдатами, лакеями и с другими бездельными людьми продолжать мог.

Поставив точку, писарь возмущённо шмыгнул носом, показывая свою полную солидарность с господином бароном, осуждающим беспутства Петра Румянцева. Тут уже нервы Бракеля не выдержали и он сразу сорвался на крик:

   — Шмыгаешь, тварь! А кто у этого молокососа главный собутыльник? Кто ему все кабаки берлинские показал?

   — Да, ваше сиятельство, ведь я...

   — Молчать! Ещё раз вместе увижу вас — пеняй на себя. Вон!

Писарь мигом подхватился и выскочил из комнаты. Бракель медленно остывал, меланхолично размышляя, что, вероятнее всего, сегодняшняя реляция не последняя, ибо Пётр Румянцев производит впечатление молодого человека весьма решительного и постоянного. И ещё подозревал он, что в это самое время посольский писарь с Румянцевым где-то весело проводит время. И на этот раз он не ошибся.

В полутёмном подвальчике плавают клубы дыма, фонарь на медном кронштейне еле освещает своеобразный уют, сходный с уютом временного армейского бивака, с которого в любой момент все готовы подхватиться и мчаться невесть куда, навстречу новым приключениям. Шум, гомон, крики, пения, мгновенно возникающие и затухающие драки. Солдаты, мещане, бродяги, студенты и непонятно кто ещё. Перед каждым из русских — по шоппену, пена из которых растекается по столу.

   — Пётр Александрович. Опять на вас господин барон жаловались в Петербург.

Говорил так всегда, — от греха подальше, — чтобы лишний раз не упоминать имени императрицы: бережёного бог бережёт.

   — А плевать! Надоело. Может, так быстрее отошлют отсюда. Эй, ещё две кружки!

   — Так ведь могут и не отправить никуда, а просто раз — и под замок.

   — Убегу.

   — И куда это вы, ваше благородие, убежать изволите?

   — В Россию, дурак!

   — Так ведь и там за это по головке не погладят. Посадят, как пить дать, посадят, если чего не хуже.

   — Ох, Васька, вроде и не глупый человек, а дурак. Что хуже-то может быть, когда без России? Али тебе европейские политесы так мозги задурили, что и забыл где родился, откуда родом?

   — Да, нет, не забыл, — с тоской сказал Васька. — Да ведь смутно там сейчас, Пётр Александрович. Может, и к лучшему, что здесь-то. А то, кто знает, как там дело-то повернулось. Ведь как по льду там, право слово, как по льду.

   — И что же ты советуешь?

   — Так чего тут советовать-то, Пётр Александрович. С судьбой не поспоришь: коли выпало тут быть — так, стало быть, так и надо.

   — Да? — каким-то внезапным угасшим голосом спросил румянцев. — Ну, что ж, так тому и быть. Допивай, пошли!

И через несколько дней Бракелю с заиканием подчинённые докладывали:

   — Ваше высокопревосходительство! Дворянин Пётр Румянцев исчез!

   — Как это исчез? Где-нибудь гуляет как всегда. Возьмите несколько человек, этого Ваську — он вам покажет обычные места Румянцева — и приведите сюда.

   — Простите. Но он совсем исчез. На его квартире нет ни вещей, ни денег.

   — Ну, денег у него, положим, и быть не могло. А вещи он, вероятно, просто заложил.

   — Но записка, ваше высокопревосходительство.

   — Какая записка? Что вы мне голову морочите, а толком ничего сказать не можете?

   — В ней Румянцев пишет, что он решил записаться волонтёром в армию прусского короля!

   — Только этого ещё не хватало. Найти его, этого волонтёра. Найти, изъять с извинениями — не перед ним, естественно, а перед командованием полка, осчастливленного столь ценным приобретением — и доставить его по месту службы! Вы ещё помните, где он служит?

   — Слушаюсь!

Где-то в это время ещё один русский попал в ласковые объятия армии короля Пруссии. Любовно собирая в свою армию “великанов” — высокорослых солдат, король разослал своих вербовщиков по всем дорогам. Одной из таких групп — офицеру и нескольким солдатам — попался и Михайла Ломоносов, самоходом пробирающийся в отечество. Его обманом завербовали, но он уже из крепости бежал, зная, что если поймают — сгниёт в тюрьме, лишившись, вероятно, всего, и носа с ушами. Один рвался в солдаты, другой от солдатчины бежал. Но Михайла уже решил свою жизнь — солдатству в ней не было места. Пётр же хотел хоть чего-то дельного взять от своего европейского прозябания — он решил для себя давно быть только солдатом. Российским солдатом. У каждого — свой путь.

Румянцева вытребовали из полка, и Бракель получил возможность послать ещё одну реляцию обожаемой монархине с уведомлением и дополнением:

   — ...сей Румянцев не раз утверждал, — сказывал он, де, отцу своему, что ежели пошлёт он его в Германию, то ничего доброго делать не станет и так поступать начнёт, что его вскоре принуждены будут взять обратно.

И вскоре ещё:

   — Румянцев просится в “отечество”. К тому же у него к гражданскому чину и обучению склонности нет, но хочет солдатом быть, которым, по его превращённому мнению, ничего знать и учить, окромя того, что к солдатскому делу принадлежит, не надобно. Я оного обещания, что о скорейшем его возвращении стараться хочу, некоторым образом к образумлению привёл.

Додиктовав это и отпустив писца, Бракель проворчал себе под нос:

   — Просится в отечество! Пфуй! Глупый мальчишка. Что оно ему. Отечество — там, где тебе хорошо. Конечно, вдвойне хорошо, когда это та страна, где ты родился и вырос. А если нет? Так что же — всё бросать? Да, я тоже люблю свою родину, но Россия — это страна таких возможностей, что глупо и примитивно покидать её ради какой-то любви. Но попробуй им это объясни!

Узнав о времяпрепровождении Румянцева-младшего и его чаяниях, Бирон злорадно радовался, Анна оскорбилась:

   — Я ему покажу “отечество”. Эй, пиши! “...ежели его иначе укратить не можно, то б вы его во всяком случае под арест посадили, пока он отсюда взят будет!”

Незадолго до этого Пётр получил письменную выволочку от кабинет-министра, что, как с удовлетворением отмечал Бракель, произвело на его подопечного доброе воздействие. Он стал вести себя кротко и тихо, правда, и с огорчением отмечал тот же Бракель, по-прежнему к гражданской службе склонности не имеет и едва ли его к оной наставить можно будет. И вот теперь новое грозное послание — уже самой императрицы! Пётр заболел и несколько недель не появлялся в посольстве. Извещённый об этом отец просил Бракеля отпустить сына...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: