Постоянно обвиняемый в своеволии, на этот раз он решил дождаться распоряжений командования, хотя, как военачальник, и понимал, что единственное правильное с его стороны действие — это идти на соединение с главными силами армии. Но решился ли Фермор на генеральное сражение или опять начнёт набившие уже оскомину проволочки мелких стычек?

Начавшаяся вдалеке канонада, всё более и более усиливающаяся, положила конец его сомнениям.

   — Господин бригадир, приказываю вам завладеть неприятельской переправой.

Бригадир Берг, молча отдав честь, послал свой отряд с места в галоп.

Румянцев обернулся к адъютанту:

   — Потрудитесь передать: полкам быть готовыми к выступлению.

По лагерю разнёсся шум команд. Все и всё пришло в движение. Началось построение в батальонные колонны. Разговоры в них ещё не до конца затихли, как с аванпостов начал приближаться, разрастаясь по мере движения, встревоженный гул. Выскочив из палатки, командир корпуса увидел своего родственника и приятеля — командира одной из дивизий армии князя Голицына.

   — Что случилось, князь? Почему вы не с дивизией? И так бледны...

   — Граф, мы разбиты. Моя дивизия и вся армия. Их больше нет!

   — А канонада? — Румянцев выбросил руку в сторону доносящихся выстрелов. — Откуда же тогда канонада? Против кого ведут огонь прусские пушки? Я полагаю, что против наших войск. Другой армии, кроме нашей, господин Голицын, здесь нет! А может быть, там слышны голоса и наших пушек?

   — Пётр Александрович! Вы ведь военный человек, генерал, и знаете, почему бьют пушки. Они убивают нашу армию. И к тому же слышите? Канонада стихает...

После этих слов генералы замолчали. Навалившаяся на них вдруг тишина, казалось, злорадно подтвердила военно-теоретические выкладки Голицына.

   — Главнокомандующий? — наконец отрывисто-грубо, почти как ругательство, спросил Румянцев.

   — Исчез. В самом начале. То ли убит, то ли убежал.

   — А вы?

Голицын побледнел и отвернулся. Говорить им стало не о чем.

А вскоре начавшие сбегаться в лагерь Румянцева высшие офицеры армии одним своим видом лучше всяких слов подтвердили и кажущуюся горькую правоту слов князя и сняли остроту заданного ему вопроса: когда виноваты все — отвечать некому.

Румянцев уверился, что сражение проиграно, хотя бой продолжался ещё несколько часов, но рукопашный. Ибо противники настолько приблизились друг к другу, их боевые порядки настолько перемешались, что артиллерии уже не было места в сражении — всё решало холодное оружие.

Но командир корпуса этого не знал. Сумрачно осмотрев всех прибившихся к нему волей судьбы, Фермора и Фридриха, Румянцев молча ушёл в свою палатку и, уже находясь внутри её, отдал приказ адъютанту собрать военный совет.

Совет был краток. Генерал-поручик Румянцев подчёркнуто игнорировал генералов из главной армии, так что было высказано единственное мнение — его собственное.

— Господа, в создавшейся обстановке считаю необходимым движение вверенного мне корпуса на север — на соединение с войсками генерал-майора Рязанова. Другие предложения?

Все молчали. Исходя из поведения генерал-поручика, предложения могли быть высказаны лишь его подчинёнными, но те-то лучше других знали, что, раз приняв решение, — как правило, лучшее из всех возможных, — Румянцев проводит его в жизнь, внося в него коррективы лишь в исключительных случаях. А если и вносит, то свои. К тому же он предлагал сейчас единственно возможное решение.

Отдав распоряжение бригадиру Бергу присоединить свой отряд к корпусу, Румянцев повёл колонны на Штаргард.

Главная же армия в это время продолжала бой. К вечеру он начал затихать, а утром Фридрих вновь увидел перед собой монолит русских полков; армия без полководца не воспользовалась темнотой ночи, дабы уйти после понесённого урона с поля битвы, а вновь была готова принять сражение. Она выполнила высший солдатский долг — сделала всё, что смогла, и ещё сверх того — и Фридрих не решился на второй день сечи.

Когда русские вышли из лагеря и направились в сторону корпуса Румянцева, прусский король уклонился с их дороги, сказав: «Русских мало убить, их ещё надо и повалить». Им владели чувства неуверенности и неудовлетворённости: судьба послала ему идеальный шанс окончательно переломить ход этой затяжной, и поэтому особенно опасной именно ему в силу ограниченности ресурсов, войны, а он не сумел дожать его до конца. Несмотря на формально одержанную победу, он не смог уничтожить русскую армию. Она была жива. Пришедшей к нему вскоре крестьянке с просьбой места для сына, король ответил довольно невесело:

— Бедная женщина, как дам я вам место, когда не уверен, что сохраню своё?

Действительно, возникший из небытия Фермор вновь встал во главе армии, присоединил к ней корпус Румянцева, и опять перед пруссаками была русская сила!

Война продолжалась.

Воистину царство слабого монарха отсчитывают по его фаворитам. Впрочем, как сильного — по его преступлениям.

Елизавету Петровну безо всяких споров отнесём к первым, и теперь, когда срок её жизни и царствования истекал, это было видно рельефнее всего. Как было видно и то, что время Алексея Разумовского прошло — наступили времена иных людей.

Граф Алексей Григорьевич, бывая на охоте, часто становился весьма гневен — естественно, когда промахивался. И как лицо выдающееся — по высокопоставленности, а отнюдь не по решению дел государственных, которых он весьма не любил и в которые старался не вмешиваться — гневался, естественно, не на себя, а на всех тех, кто — в буквальном и переносном смыслах — попадал ему под руку. Тому доставалось тогда вельми, поскольку от предков-казаков графу Разумовскому рука досталась крепкая.

Жена Петра Ивановича Шувалова, тоже графа, Мавра Егоровна, одна из ближайших приближённых императрицы, всегда зажигала перед иконами свечи и служила молебен, если дело охотницкое, от которого граф Шувалов открещивался как только можно, но, как правило, безрезультатно, обходилось без бития палочного. Остальным иногда перепадало ещё и больше, ибо Пётр Иванович был фигурою весьма заметной, значение которой возрастало год от года до тех пор, пока стало почти невозможным такое положение дел, при котором графа могли бы побить палкой.

Казалось, сама судьба расчищала ему и его семейству место близ трона. Люди, возведшие Елизавету на престол, постепенно уходили в тень либо в небытие, вперёд выходили льстецы... Один из основных действующих лиц воцарения — личный медик Герман Лесток, получивший от новой императрицы титул графа и право пускать императрицыну кровь по две тысячи рублей за один сеанс — был, наконец, полностью отблагодарён за своё усердие. Обвинённый в заговоре — согласно расшифрованным депешам прусского посланника, представленными недоброжелателями Лестока императрице — он был арестован. Незадолго до этого, пытаясь как-то рассеять паутину подозрительности, он пришёл во дворец. Навстречу ему попалась жена наследника престола Петра Фёдоровича (так окрестили герцога голштинского в России), Екатерина Алексеевна, собравшаяся, как обычно, поболтать с интересным ей человеком.

   — Не приближайтесь! Я весьма подозрительный человек!

   — Вы шутите, право, граф?

   — Нет, ваше высочество, к сожалению, мне не до шуток. Повторяю вам вполне серьёзно — не приближайтесь, потому что я — подозрительный человек.

Екатерина Алексеевна недоумённо пожала плечами, милостиво кивнув невесть что городящему графу, и удалилась, не поверив ни единому слову. Все знали роль и влияние Лестока. Она вспомнила эти его слова только после ареста графа.

О его мужестве в великосветских салонах потом ещё долго шептались. Говорить о таких вещах было дурным тоном, да и опасно. В этом случае мода подчинялась здравому смыслу. Лесток на протяжении нескольких дней отказывался от всякой пищи и отказался ответить на все вопросы. По приказу Елизаветы его пытали, но он, стиснув зубы, вытерпел всё. Жена убеждала его признаться, обещая помилование. Но он, показав свои изуродованные руки, сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: