Выкидывал Михаил отвратительные шутки и с матерью, и, мне кажется, совершал он их в отместку за то, что так долго она держала его не у дел. Но как бы там ни было, а Феодору всё равно жаль.

Раз василевс послал сказать ей, что у него во дворце патриарх и что она, конечно, будет счастлива получить благословение.

Феодора поспешила в большую Золотую палату дворца, где на троне рядом с императором действительно сидел патриарх в полном облачении, с капюшоном, спущенным на лицо. Мать припадает к ногам святого отца и просит не забывать её в своих молитвах, как вдруг патриарх встаёт, подпрыгивает, поворачивается к ней спиной, оттопыривает зад и пускает в лицо Феодоре зловонные воздуха. Потом поворачивается и говорит:

— Ты никак не можешь сказать, царица, что даже и в атом мы не постарались оказать тебе почёт.

Тут он откинул капюшон и явил свой лик: воображаемый патриарх был не кто иной, как любимый шут императора. Михаил при такой выходке разразился смехом. Возмущённая Феодора набросилась на сына с проклятиями:

— О злой и нечестивый! С этого дня Бог отринул тебя от себя! — И вся в слезах она покинула палату.

Чтобы облагоразумить василевса, решили его женить. Подыскали невесту — дочь влиятельного при дворе патриция Декаполита — и короновали её императрицей. Но через несколько недель Михаилу она надоела, и василевс вернулся к прежним привычкам и к своим многочисленным любовницам, из которых он, правда, выделял одну из первых византийских красавиц Евдокию Ингерину. С ней у него была открытая связь.

Через день после встречи с Фотием Константин сказал мне:

— Леонтий, а не съездить ли нам к Мефодию?… Испрошу у патриарха разрешение, и поедем. Пока мы с тобой к сарацинам ездили, брат принял духовный сан и удалился в монастырь. От него вчера послание получил. — И философ протянул письмо.

Боже, как у меня забилось сердце!… Я очень любил Мефодия. В его характере, может быть больше, чем в характере Константина, нашли своё выражение наши, славянские, черты: доброта, скромность и открытость, вспыльчивость и отходчивость, крепость слова и отзывчивость, желание и умение прийти на помощь человеку в трудный для него час, весёлость и смелость… Служа василевсу, никогда не забывали, что мы — славяне, и нам не хватало при византийском дворе таких людей. Да что там при византийском: мы с Константином побывали во дворцах других правителей и встречали везде одно и то же: зависть, лесть, жадность, предательство, подлость и пресмыкательство.

И я представил на минуту на высокой горе обнесённый стеной из белого камня монастырь и услышал колокольный звон, который разносится над полями и садами крестьян, над речными водными гладями, и у меня аж дух захватило!

— Отец Константин, поедем! Как хорошо поехать бы прямо сейчас!

Видя моё смешное нетерпение, философ догадался, что творится в моей душе, улыбнулся и сказал:

— На рассвете, может быть, и тронемся. Прикажи готовить повозку; думаю, патриарх нашей поездке препятствий чинить не будет после моего разговора с василевсом, которому я дал понять, откуда ветерок с дурным запашком дует…

Про ветерок с дурным запашком это он хорошо сказал, я даже развеселился и пошёл складывать в дорожные сумы необходимые вещи… А какие там вещи?! Скажи нам: поезжайте через час, и мы были бы готовы ехать в назначенное время — как солдаты, пусть только покличет труба.

Константна оказался прав: патриарх препятствий чинить нам не стал, и мы рано утром выехали из Константинополя. Живя в Славинии, я даже не подозревал, что у меня где-то в глубине души спрятана страсть к путешествиям, — разве есть милее вселенского простора, высокого неба над головой и блестящих впереди, как лезвия ножей, рек и звонкого пения птах в зелёных лесах?! И среди этой вольности не надо, как под куполом дворца, шаркать ногами, склоняться и прятать свои настоящие мысли за непроницаемым выражением лица…

Узнав, кто мы такие, настоятель монастыря склонился перед Константином, послал служку за Мефодием и повёл нас в келью, отведённую для именитых гостей.

Вскоре появился Мефодий — голубоглазый, русоволосый, высокий, как и брат, но с крутыми плечами; монашеская риза так же шла к его прекрасному умному лицу, как военный мундир.

Громким басом он возвестил:

— Ждал и надеялся на скорую встречу, брат… Иди, я поцелую тебя. Вот ты какой, прославленный философ! А ты, Леонтий, — рокотал его голос, — бережёшь Константина? — И уже тише добавил, перейдя чуть ли не на шёпот: — Никак не могу отвыкнуть от командирского голоса… Прямо беда. — И широко улыбнулся.

Константин улыбнулся тоже, повернувшись ко мне, проговорил:

— А мы, Мефодий, друг друга бережём. Так ведь? — И рассказал про мою болезнь в Мелитене. — Да вот решил он про нашу с тобой жизнь написать, с доской и стилом не расстаётся.

— А что ж, если получится, и не только про нашу жизнь, но и про время, в котором мы жили. Пусть знают потомки и, может быть, извлекут из этого и для себя пользу…

После утренних и обеденных монастырских бдений ходили мы гулять в луга и оливковые рощи, и Константин с Мефодием все вели длинные беседы. Мефодий расспрашивал его о жизни при дворе, о наших поездках, диспутах на богословские темы, а Константин брата о его правлении в Славинии, о нравах и обычаях славян. А однажды они заговорили о победе болгарского царя Бориса, о политике закабаления славян Византийской империей, которая повелась ещё со времён Юстиниана… На эту тему мы с философом никогда не говорили, но сейчас я видел, как она его интересует и как он с жадностью ловил каждое слово брата.

Я ведь, будучи правителем, знал то, Константин, о чём ты, может быть, и не догадывался… На войну с Борисом Феодора запросила у меня много войска македонян, а потом стала обвинять в том, что я дал малое число воинов. Я и вправду из Славинии старался как можно меньше людей посылать на войну. Ромеи ваших славян в битве всегда посылают первыми, и те, расстроив ряды противника, как правило, все погибают, готовя смертью своей почву для последующего удара легионов и катафракты. Для ромея славянин — это варвар, жалеть его нечего. Мне всегда было невыносимо видеть их высокомерие и наглость по отношению к моим братьям. Это же я испытал и на себе, и только мысль о том, что править Славинией поставят ромея из Константинополя после того, как я покину службу, удерживала меня на этом посту. Но всё-таки я решился и сменил военную одежду на ризу лишь тогда, когда вместо себя правителем Славинии сумел поставить тоже славянина.

— Брат мой, я понимаю тебя… Греческие и римские источники трактуют о славянах, руководствуясь прежде всего тоже государственными и военными интересами, но говорят не столько о славянах, сколько против славян… И даже писатели, которые должны честными глазами смотреть на мир и описывать его, как он есть… Леонтий, слышишь меня? — повернулся ко мне Константин и вперил взгляд своих жгучих глаз. — А они, как-то: Феофилакт Симокатта, Псевдо-Цезарий, Прокопий Кесарийский, изображают славян дикарями, истребляющими женщин и детей, дабы ловко противопоставить славян подлинным христианам.

— Верно, Константин, верно… Приём подлый. Ромеи даже белый цвет у славян не приемлют и под страхом смерти запрещают, например, болгарам называть Эгейское море Белым, как принято у нас, что означает, как ты знаешь, самое тёплое и самое нежное море… А возьми дальних славян — русов, что живут на берегах Борисфена или Ильмень-озера. Сколько раз они заключали с императорами мир и согласие, начиная ещё со времён Константина Великого, когда в Царьград приходили русские послы и просили дружбы. Обещали василевсы её хранить, да тут же нарушали. Под видом разбойников посылали велитов грабить русских купцов и тем самым пополняли золотом свою казну. А чтобы оградить себя от нападений русов, натравливали на них угров, печенегов, а теперь и хазар… Славяне оборонялись, иногда и сами приходили с мечом на византийскую землю, случалось, выигрывали битвы, но ромеи от этого не страдали особо… Собирались с силами и колотили славян, потому как всегда эти были разрозненны. А если бы всем им заедино… Долго я думал, Константин, и вот что надумал… Просветить нужно славян словом, открыть им глаза, чтоб пошире смотрели на мир… А для этого нужна кроме слова письменность. Есть у них такие вот дощечки, — и Мефодий вынул из окованного медью сундука тонко оструганные деревянные пластины, — видите, здесь вырезаны знаки, славяне называют их резами; при помощи таких резов они могут толковать значение тех или иных понятий… А что, если на основе этих знаков попробовать нам созидать алфавит, как в греческом языке или арабском, чтобы слова составлять, соответствующие звуковой славянской речи… А?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: