Остановили коней. Доброслав сказал:
— Ты побудь здесь, Дубыня. Тебе нельзя у тиуна появляться. А я пойду узнаю, что и как… Спросят — скажу: за железом приехал. Меня могут забить в кандалы, как когда-то тебя, если, конечно, узнают, что дом поджёг и насовсем ушёл из селения… Случится что — скачи за Ерусланом вослед, авось успеешь догнать.
«Так я и послушал тебя, — садясь на пожухлую осеннюю траву и отпуская коня пощипать, что найдётся, сказал про себя Дубыня. — Что случится — выручу, а не то разберу дом тиуна по кирпичику…»
Ну, положим, разобрать дом тиуна по кирпичику Дубыне одному, хоть он и силач, будет трудно, а в том, что он всё сделает для друга, чтобы вырвать его на свободу, сомневаться нет оснований.
Чернобородый, прищурившись, посмотрел вдаль, за реку, подумал: как понеслась после встречи с Доброславом его жизнь вскачь, словно на вороном, который сейчас что-то находил на земле, хрумкал, звеня удилами…
Вернулся Клуд, смурной, недовольный, махнул рукой, сказал:
— Садись, брат, на коня, поехали… Нету Аристеи. Уехала.
— Куда?
— Аристарх сказал, что в Херсонес, к митрополиту. По делам. Он, оказывается, крестил её. И сынишку тоже.
— Аристарх… Это не тот ли, которого я хотел оглоблей угостить? — спросил Дубыня.
— Кажется, тот…
— А Фоку видел? Того, сволочного… Помнишь, у кумирни Белбога?
— Как не помнить… Сопровождает хозяйку. А хозяин-тиун доставил Аристею в Херсонес и вернулся. Уехал со своими обормотами осеннюю дань с поселян взимать…
— Мы только что видели, Доброслав, как они эту дань взимают…
— Ладно, поехали… Бук! — позвал Доброслав пса. — Не проголодался ещё?
Бук посмотрел на хозяина умными глазами, сел на задние лапы и сглотнул слюну.
— Проголодался, значит… Сейчас отъедем от селения и поедим.
— Я бы тоже не прочь ухватить зубами кусок поросятины, Клуд.
Всхрапнули лошади, омуток на реке остался позади, и цветы луговые тоже… Сейчас они голыми стебельками стояли сиротливо, а весной кучно цвели и почему-то пахли мёдом…
«Доброслав, просила же тебя Настя полюбить её, а ты, дурачок, лишь удивился её словам… Думал, что полонила Мерцана, ай нет!…» И взыграла душа у молодого удальца: «Боги, что я печалуюсь?! Мы же едем в город, где сейчас она — одна с сыном… Постой-постой, так она — жена ти-и-у-на… А ты губы развесил. Ну и что?! Просила же любить… А может, это всего-навсего прихоть богатой бездельницы?…»
Ехали тихо, Доброслав думу-думал, потом выскочили на пригорок, поросший кизилом, и тут разложили свою нехитрую снедь.
После насыщения желудка хотел себе волю дать Доброслав и рассказать о своих чувствах, которые как ручейки весенние журчали, журчали, пробиваясь сквозь снег, и вот, блестя на солнце, зазвенели споро и побежали сливаться, но, глядя на беззаботно играющего с Буком Дубыню, не то чтобы раздумал, а со страхом вдруг вообразил: как мог это сделать?… Нет, он даже и матери с отцом, когда душа его встретит их в воздушной синеве, в раскатах грома и сиянии молний, ничего не скажет о своей любви к замужней жене, и к тому же христианке…
В густых зарослях кизила заночевали, а на рассвете, с пробуждением первых птах, когда Ярило ещё прятал под землёй свои золотоносные руки, тронулись на Херсонес. Дубыня попросил переплыть Альму подал её паромной переправы, подалее от родного селения…
— А может, заедем? Ещё раз навестишь свой дом. Потом вряд ли тебе придётся когда-нибудь здесь быть…
— Нет, не надо, Доброслав. Смиренно живут они, пусть и живут. А младшенькую сестричку увижу — сам помешаюсь. Вспоминаю её судьбу, и сердце разрывается, Клуд… Кровью исходит!
— Успокойся, брат… Вдарим галопом!
Вдарили. Встречный студёный ветер очень кстати пришёлся обоим: одному во утоление любовных страстей, другому душевных страданий.
Вознесясь на каменную кручу, с которой хорошо просматривался Херсонес, увидели дым, валивший из того места, где находились стекольные мастерские. Серый, густой, он переходил в аспидный, и ветер относил его к морю, к Песчаной бухте, в ту сторону, где стояли базилики; и сейчас колонны их, всегда ослепительно белые, как первый выпавший в горах снег, были окутаны этим дымом.
— Что это? — тревожно спросил Дубыня.
— Не видишь, горит…
— Смотри, вон и ещё. — Чернобородый показал туда, где располагался рынок со множеством купеческих лавок и с термами для заезжего люда.
— Поехали, скоро всё узнаем. — Клуд тронул коня.
Во входную калитку возле башни Зенона их не пропустили, хотя стражники знали Доброслава не только в лицо, но и по имени.
— Пускать в город сегодня не велено, — повторял их начальник, вислоусый, широкоскулый, и в железном панцире, а не в кожаном, как обычно.
Попробовали подкупить, не вышло.
— Приезжай завтра, Клуд, пропущу… Сегодня — не велено, у меня пройдёшь, на выходе из ворот на главную улицу не пустят.
— Скажи тогда, Хрисанф, отчего пожары в городе, что случилось?
— Чернь громит лавки агарян, а самих их избивает и вешает… Вся наша гарнизонная служба там, брошена на усмирение.
— Чем же они так, бедные агаряне, провинились?… — допытывался Доброслав, рискуя схлопотать по шее плашмя акинаком.
Но начальник стражников, получив серебряный милиарисий, оставался терпеливым.
— Ишь, пожалел… — грубо сказал он. — Почему же бедные? Они-то как раз богатые, потому что с нашего брата за свои товары дерут втридорога.
Явно говорил с чужих слов. При этом начальник выразительно посмотрел на тоболы, что были приторочены к сёдлам.
— Хрисанф, брось важничать, — напрямую заговорил с ним Клуд, — отойдём в сторонку, сядем вон в тех кустиках, пообедаем, мёд выпьем; мы с дороги — проголодались, да и ты, наверное, не откажешься…
— Нельзя, служба…
— Ты же начальник, Хрисанф, служба — она всё больше для простых велитов. А потом, что за служба — стоять у запертых дверей?…
— Но, но! — возвысил голос стражник. — Поговори тут!
— Ладно… А ну, Дубыня, развязывай тоболу. Идём, дружище Хрисанф. Идём.
Начальник сдался. Сели недалеко от пузатой башни Зенона, и вскоре Хрисанф ваял в руки баклагу.
— А вообще-то, Клуд, — заговорил он, — всё это началось с приходом в Прекрасную Гавань галеры из Константинополя, с которой объявили народу о разгроме сарацинами около Сицилии императорского флота и напомнили жителям Херсонеса о том, что они должны три дня оплакивать погибших в Ионическом море… Но охлос оплакивание растолковал по-своему: толпа тут же хлынула с пристани на рынок, и начался грабёж, избиение агарян, глумление над их жёнами и детьми, а к вечеру все агоры покрылись виселицами… Вешали уже не только агарян и их отпрысков, но и тех господ, кем простой люд был недоволен. Хотя охлос всегда чем-то и кем-то недоволен… Так ведь, Клуд?
— Может быть, — произнёс Доброслав и выразительно посмотрел на Дубыню.
Вот и я говорю, — продолжал начальник стражи, отхлебнув ещё из баклаги. — К черни присоединились рабы и подожгли стекольные мастерские. Хотя, я вам скажу, труд там действительно адский, хуже труда галерных невольников… От жары, испарений и голода рабы мрут как мухи… А вчера стоял на вахте на башне Зенона. Оттуда, сверху, — Хрисанф задрал голову, — хорошо видна Прекрасная Гавань. И вижу, как в сумерки от галеры отделилась лодка, но почему-то подошла не к причалу, а высадила человека в расщелинах скал, возле некрополя… Знать, нужно было, чтобы этот человек оставался незамеченным. Я, конечно, доложил своему доместику об этом. Он снарядил велитов, искали его, искали, как сквозь землю провалился… А галера тут же снялась с якоря и ушла обратно. Что за человек? Мы же должны были его проверить… Велено же — в город никого не пускать.
— И что, в гавани и бухтах нет никаких судов? — спросил Клуд.
— Отчего же, есть. Рыбацкие парусники. А больших, заморских, нет. Это был последний корабль оттуда, больше не приходили, и в ближайшее время вряд ли какой придёт…
Клуд с Дубыней переглянулись: вот тебе и сели и поплыли в Константинополь.