— Наверное, ты прав, Константин, как всегда, — сказал я и тут же запнулся, потому что увидел, как пристально посмотрел на меня философ. Может быть, этих слов говорить сейчас не следовало, но сказал я их не лукавя, а он — мудрый человек — должен это понять… Поэтому, смело взглянув ему в глаза, продолжил: — Но огорчаться так сильно, отче, тебе бы не следовало. Двинулось к границе Руси хазарское войско… Так они постоянно дерутся между собой, как мы с сарацинами. Такое уж поганое время.
— Ладно, Леонтий, закончим этот разговор… Ты не хочешь или не желаешь меня понять… Сегодня я останусь один, а ты ночуй с Дубыней и Доброславом. Иди.
Расстроенный, я вышел в другую половину дома, где обосновались язычники. Ктесий со своим знакомым в чёрной одежде жил в доме напротив, можно было бы пойти к нему, но в последнее время меня в его поведении что-то настораживало. Уж и ругал себя за свою чрезмерную подозрительность. Подозревал Зевксидама, а он, бедняга, умер в страшных мучениях, защищая нас с Константином… Теперь вот к Ктесию придираюсь… А кстати, где его знакомый?…
Вскоре появились язычники с Буком. Я знал, что Доброслав с чернобородым часто ходит по городу в надежде отыскать и здесь свою мать. Поэтому я только спросил:
— Опять ничего?
— Опять, — глухо ответил Доброслав, и мы стали укладываться на ночь.
Я видел, как с каждым днём всё больше и больше мрачнеет лицо Доброслава, и искренне жалел его. Я очень привязался к нему и его другу, не говоря уж о Буке, который полюбил меня так же, как своего хозяина. Однажды я сказал об этом Доброславу, и тот ответил само собой разумеющимися словами:
— А как же иначе, Леонтий! Ведь ты его кормил на корабле, когда мы сидели за вёслами. Он этого никогда не забудет и всегда тебя защитит, а если надо и умрёт, чтобы выручить…
— Но это же животина, зверь… Разве он может помнить?!
— Наивный ты человек, Леонтий, — засмеялся Доброслав, — но душа-то у него человечья, только в облике зверином…
— Как так?! — опешил я. Скажи мне такое христианин, и я бы его крестом по лбу треснул… А передо мной язычник, и надо проявлять терпение, а потом и самому стало интересно узреть строй его мыслей.
— А так, — не смутился Доброслав. — Видишь, — он показал на грушу в саду, — она тоже живая, и у неё душа есть, но только она, душа эта, заключена в древеса и кору. Вот зимой, когда на дворе сильный мороз, послушай, как душа в дереве стынет, словно у человека от горя, а весной, когда ей тепло, она распускается цветами…
— И что же, по-твоему, душа эта везде живёт?
— Везде… И в траве, и в воде, и в зверях, и в птицах, и в пчёлах, и в земле, и в небе… Но в небе их огромное множество, потому что там летают души всех наших предков от самого сотворения мира.
— А кто мир сотворил? — спросил я посмеиваясь.
— Его никто не творил… Он стоял, так и стоит сам по себе.
Улыбка вмиг слетела с моих уст, я так и застыл от охватившего меня какого-то внутреннего ужаса, поражённый пока ещё необъяснимой силой языческой мудрости, Успокоившись, я снова обратился к Доброславу:
— Не нашёл мать?
— Не нашёл, — последовал лаконичный ответ.
— Скажи, Доброслав, а как угнали её?… Говори, говори, знай, что я твой друг, хотя и противник по вере. Но у меня ведь тоже душа живая… Понимаешь? А потом, мне с Константином ты можешь доверять ещё и потому, что мы не греки…
— Как не греки?! — удивился язычник.
— Да, не греки… Мы выходцы из Македонии, и предки наши славяне.
— Леонтий, ты прости меня, но я обманул тебя с Константином. Я с Дубыней ищу не мать свою, а одну девочку, дочь жреца, ставшую теперь уже взрослой… А историю с матерью я придумал впопыхах, думал, она вас больше разжалобит, и вы не откажете нам, чтобы взять с собой.
И Доброслав поведал мне о событиях того страшного утра, когда безоружные русские крымские поселяне во время весеннего праздника бога Световида подверглись жестокому избиению хазар.
«Ах, изверги! Считаете себя людьми, убийцы! А чем вы лучше диких зверей?! Где же души-то ваши? И точно. Душа зверя куда человечнее, ибо он никогда не нападёт без надобности… Жестокосердые!» — вослед Константину восклицаю и я.
Доброслав упомянул об Иктиносе. Уж не тот ли, которого в Константинополе зовут Пустым Медным Быком или Медной Скотиной? Расскажу обо всём философу. И подумаем вместе, как помочь этим простодушным, без всякой подлости в сердцах, язычникам, которым мы к тому же обязаны жизнью.
А утром слышим отчаянный стук в дверь. Бежим, открываем. Видим на пороге Константина, растерянного, со всклокоченными на голове волосами.
— Леонтий, — обратился он ко мне, — у меня серебряный кувшин пропал… Тот самый, который брат подарил.
Этот кувшин для омовения лица Мефодий вручил Константину в моём присутствии в знак кровной нерушимой дружбы, и на нём резцом было начертано: «Константину-философу с любовью братской. Мефодий».
Мы вывернули все тоболы, переворошили вещи в сундуках и не обнаружили его. Вот незадача!
— Отче, будучи здесь, ты не вынимал кувшин? — спросил я философа.
— Кажется, вынимал… А вообще-то не помню.
— Может быть, в пути обронили? — высказал я предположение.
— Может быть… — рассеянно ответил Константин. — Ну ладно, что же теперь делать. Жалко, конечно, подарок брата. Хороший подарок.
— Да, верно. Хороший подарок, — повторил я слова Константина.
Наконец-то теологические споры закончены. Философ сказал, что каган остался доволен и разрешил принять в христианскую веру желающих, которые близки к его окружению.
Таких набралось двадцать пять человек.
Потом Завулон устроил пышный приём, одарил нас и мусульманских факихов щедрыми подарками и вручил лично от себя высокие дары василевсу Михаилу. Спустя несколько дней мы, навьючив лошадей и верблюдов, в сопровождении полусотни вооружённых хазарских всадников выехали к берегу Меотийского озера, где уже заждалась нас «Стрела».
Сели на неё. В Херсонесе отслужили благодарственный молебен в церкви святого Созонта, где хранились до нашего возвращения в ларце из красного дерева мощи преподобного епископа Климента, торжественно перенесли часть их на диеру и вскоре отплыли в Константинополь.
В пути философ всё говорил о том, что по приезде, закончив необходимые дела, мы тут же отъедем к его брату Мефодию в монастырь Полихрон, так как ему не терпится погрузиться в работу по созданию славянской азбуки.
Счастливо закончилось наше путешествие в Хазарию, и душа, казалось бы, должна петь, но она почему-то молчала. И мы с Константином, когда «Стрела», войдя в Золотой Рог, поравнялась с Галатой, упали на колени и долго молились, обратив свои лица к башне Христа.
И предчувствие нас не обмануло…
На другой день на приёме у василевса мы вручили ему дары кагана, а димарху мощи преподобного епископа Климента. После торжественных псалмов и екфрасисов их возложат в раку, уже приготовленную в храме святой Софии, над которой начертано золотыми буквами изречение, читаемое одинаково слева направо и наоборот: «Кифон аномимата ми монан офик»[117].
А потом нас к себе пригласил патриарх Фотий и поведал об убийстве русских купцов, вернув философу крест на золотой цепи…
Нет, я не мог без сострадания смотреть на Константина… «Боже, это уже какой-то рок: после каждой победы в теологическом споре по приезде в столицу философа ожидала исподтишка сделанная подлость, направленная не прямо против него, но, тем не менее, так или иначе его касающаяся…»
И сердце Константина снова, как и раньше в подобных случаях, охватила ярость. Он, багровея лицом, воскликнул:
— Скорее из этого зловонного города! Я задыхаюсь, Леонтий!… Скорее отсюда!
Константинополь ещё не совсем оправился от прошедших погромов: не все улицы ещё очистили от булыжников и битых кирпичей. Мусор, который кучами валили у внешней городской стены Феодосия, давно не убирался. Сюда же свозились и пищевые отбросы. По ночам тут пищали и дрались прожорливые крысы, а днём тёплый ветер с Пропонтиды разносил по городу гнилостный запах… Так что восклицание философа по поводу «зловонного города» воспринималось мной в прямом смысле. Но я уговорил Константина немного подождать уезжать отсюда. Мы же должны всё-таки помочь своим друзьям-язычникам…
117
«Омойте не только тело ваше, омойтесь также от ваших грехов».