По Копырёву концу[120] Лагир далее вышел к речкам помельче, чем Лыбедь, впадающим в неё, — Крещатику и Клову — и, пройдя берегом, оказался у подножия Старокиевской горы. Там наверху сидел когда-то старший из трёх братьев — Кий.

По Боричеву узвозу, крытому круглыми брёвнами и скреплёнными по концам железными скобами, алан поднялся на эту гору и с высоты сорока саженей увидел величавый Днепр, вольно кативший свои полные воды. Еле просматривался другой его берег, пологий, поросший кустарниками и деревьями, — так широка была река. По ней сновали сейчас рыбацкие учаны, у самого берега прошла под белым парусом военная лодья с людьми, которых Лагир хорошо рассмотрел, — вооружёнными щитами, удлинёнными книзу, боевыми топорами и длинными обоюдоострыми мечами. На них были белые просторные одежды, но один, по-видимому начальник, имел красный плащ — корзно, наброшенный на левое плечо и застёгнутый запонкой на правом, так что десница[121] оставалась свободной.

Поживя некоторое время в Киеве, Лагир уже будет знать, что красный плащ — корзно — принадлежит только князьям, у простых начальников — боилов — он ярко-синий, и потом по чёрной как смоль, без единого седого волоса, голове он определит, что тогда, с берега, видел брата Аскольда Дира, плывущего со своими гриднями по делам в сторону крепости Витичев.

Теперь, когда алан стал костровым на кумирне Перуна, двух братьев он видел часто и всегда дивился их несхожести, видно они родились от разных женщин.

Аскольд ростом выше Дира, степенный, рассудительный, а этот тёмный на лицо, на котором горели необузданным огнём карие глаза, порывистый, готовый схватиться в любой миг за меч.

А костровым Лагир стал вот как…

Полюбовавшись Днепром, алан повернулся и зашагал к деревянному тыну, окружавшему теремный двор и княжеские постройки, миновал ворота. Стража легко пропустила его, потому что на поклонение идолам, находившимся здесь, приходили все желающие. Лагир сразу увидел Перуна с блестящей серебряной головой и золотыми усами и огромные костры перед его жертвенником. У одного зольника трудился только один костровой, другого почему-то не было, поэтому и жрецу время от времени приходилось самому подбрасывать поленья и сыпать уголь. Алан подошёл к ним и остановился.

— Чего бездельничаешь? — обратился к нему колдованц, а это был жрец Мамун. — Помоги. Не видишь, я в годах, а работаю.

Лагир стал принимать от кострового дрова и уголь и бросать в огонь. Как только пламя взмётывалось, он с удивлением смотрел на длинные, почти до шеи, золотые усы бога.

— Ты кто есть? — спросил снова Мамун.

— Пастух… Бычков пасу на Подоле, — ответил Лагир.

— Нравится?

— Нет… Когда они подрастают, я с них сдираю шкуры…

— Хочешь ко мне пойти?… Костровым. Но учти, быков мы тоже приносим в жертву… Правда, убивают их другие.

— Сжигать мёртвых — не убивать живых. Я согласен, жрец.

— Зови меня Мамун. А как твоё имя?

— Лагир. Алан…

— Так ты не полянин, значит, хотя волосы у тебя точно такие, как у наших сородичей… И глаза голубые. Вставай к пламени.

— А где же напарник твой? — тихо спросил Лагир кострового, принимая от него очередную охапку дров.

— Сбежал… Ночью заснул, а огонь чуть не погас… А мы со жрецом по приказанию Аскольда находились в деловой отлучке, на Подоле. Мамун грозился его удавить, вот он и смазал пятки.

— Выходит, работа эта с петлёй на шее, — вымученно улыбнулся Лагир.

— Это верно. Это ты хорошо сказал, — хлопнул по спине алана костровой. — Но зато кормят от пуза. Ешь сколько хочешь и чего хочешь. Из подвалов архонтов. Скоро обед, и сам увидишь…

Три полных луны[122] пас Лагир бычков и уже несколько дней поддерживает огонь на капище Перуна-громовержца. Пропах дымом и палёной шерстью домашних животных. Вроде ничего работа, а нет-нет да и встают перед глазами покачивающиеся на воде Почайны красавцы-корабли с белыми парусами, на которых ярко краснеют круглые солнца. И видятся алану разных цветов краски, которыми живописцы раскрашивают борта: вот на них возникают разные лесные звери, щиты, тоже похожие на солнца.

«Такое по мне, — думал Лагир. — Как бы попасть на двор, где делают корабли? Кого попросить об этом?»

И судьба в лице самого архонта Дира улыбнулась алану в это утро.

Из лесного терема Дир со своими гриднями прискакал на похороны жены, когда солнце уже поднялось на три вершка[123] над тыном и когда уже белые волы стояли, подрагивая боками, впряжённые в телегу, на которой лежала покойница.

Кони вихрем ворвались в ворота теремного двора, и в красном корзно Дир грудью лошади чуть не зашиб Лагира, нёсшего к костру поленья. Он их рассыпал с перепугу и громко чертыхнулся вослед князю. Тому было некогда, и он будто бы и не расслышал в свой адрес дурные слова. Но это было не так… И когда отвезли его жену на курган и там захоронили, вернувшись, архонт велел позвать кострового.

— Кто ты такой? И как посмел дерзить мне?!

— закричал Дир, размахивая плёткой; глаза его стали ещё темнее, дружинники, стоящие рядом, притихли, ожидая грозы…

Что-то вдруг случалось с Лагиром — он ощущал в себе прилив какой-то ожесточённой смелости; ни один мускул не дрогнул на его лице, когда плётка свистела возле его головы, и глаза яростно впились в глаза архонта. «Что ж, воля ваша, князь, жестоко наказать меня или предать смерти. Но я не боюсь… Однажды она витала над моей головой. Надо будет, приму её, как воин на поле битвы, не ропща и не сгибаясь!» — говорил его взгляд. И архонт, на удивление всем, опустил глаза, руку с плёткой завёл за спину и уже тише сказал:

— Чего молчишь? Говори, кто ты и откуда. Раньше я видел тебя здесь, но недосуг было спросить.

Как заворожённые слушали князь и дружинники исповедь Лагира, полную страдания и скорби. И когда он поведал о своей матушке, которую предал священному огню на берегу Меотийского озера, вдруг из числа гридней вышел доселе молчавший человек со шрамом через всё лицо и обратился к Диру:

— Княже, он действительно говорит правду, я знаю этого алана, вернее, его отца… Да, да… — повернулся он к Лагиру. — Твой отец, когда я исколол рожнами ромея и его телохранителя, прятал меня некоторое время у себя, пока я не ушёл в степи. А ты уже тогда служил в херсонесском гарнизоне. Прости его, архонт Дир. За его неразумность прости, хотя за дерзость ему всыпать бы не мешало. Слишком горяч…

— Счастье его, что я сам таков! Ладно, прощаю… Раз и ты просишь за него, Еруслан. Так и быть. — Дир окинул быстрым взглядом ладную, крепкую фигуру алана и предложил: — Хочешь в мою дружину? Тем более рубить мечом тебе не привыкать…

— Княже! — вдруг бухнулся на колени Лагир. — Благодарю тебя за доброту и доверие, но допусти меня до двора, где суда строят… Хочу мастеровым быть, живописцем, красками хочу писать по корабельному древу… Сплю и во сне сие вижу. Княже, после церковного подвала, где смерть ожидал, не могу больше лишать жизни других… Прости, если опять сказал что дерзостно.

— Раз не хочешь… Проводи его, Еруслан, до Почайны, найди на вымоле[124] боила Вышату[125] и скажи — пусть возьмёт этого человека к себе и даст в руки краски.

Со Старокиевской горы Еруслан и Лагир спустились к реке Глубочице, впадающей в Днепр. На её берегу, возле дикорастущих яблонь, Еруслан предложил остановиться. Отстегнул от пояса меч, положил рядом боевой топор, снял яркосиний плащ, сел на поваленное дерево и пригласил алана:

— Садись, земляк… У меня в торбе есть олуй[126] и немного еды. Выпьем, закусим и побеседуем. Не возражаешь?

— Ещё бы возражать!… — улыбнулся алан. — Спасибо тебе, Еруслан, отвёл от меня беду.

вернуться

120

Конец — улица.

вернуться

121

Десница — правая рука.

вернуться

122

Три месяца.

вернуться

123

Старорусская мера длины, равная 4,4 см.

вернуться

124

Вымол — пристань.

вернуться

125

Боил Вышата — прадед Яня Вышатича, рассказавшего в 1106 году Нестору-летописцу, автору «Повести временных лет», о перевозе на Киев со стороны Днепровской, «того ради и глаголют, яко град Киев зделан на перевозе».

вернуться

126

Олуй — то же, что и пиво. Олуй — название скандинавское, не от норманнов ли мы научились варить пиво и пить его?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: