Максимов схватил телефонную трубку. Но тут снова прозвучали хлопки мин, вынудившие нас поплотнее вдавиться в окопы. Через несколько минут нарастающим мажором прозвучала, покрывая все звуки, самая милая для нашего слуха музыка "катюш". Вслед за этим наступила тишина.

Словно сквозь вату в ушах, я услышал голос Кости Горошкова:

- Фу-ты, чуть не убило!

- Чуть-чуть не считается, - вразумительно отозвался Курбатов, поднимаясь и стряхивая с одежды пыль. Вылез из окопа и я.

- Товарищ полковник, у вас гимнастерка на спине пополам разорвана, - с тревогой произнес Костя. Гимнастерка и правда была вспорота осколком. Но спина оказалась цела.

У соседнего окопа собралась группа солдат и офицеров. Мы с Офштейном поспешили туда. На дне укрытия, скрючившись, лежала Таня. Бедная девушка! Во время первого надета осколком мины ее ранило в грудь. А как только начался второй налет, еще один осколок ударил ее под левую лопатку. Она лежала окровавленная, бледная и бездыханная. А поодаль от нее в лужицах крови шевелились Максимов, Орехов и Коротенко.

Орехов стонал, повторяя время от времени: "Помогите... Помогите..." У него был прямо-таки разворочен правый бок. Максимов негромко сказал:

- Я, видать, не выдержу. Стар уже, а рана тяжелая. Прощай, Василий Митрофанович. - Он, кажется, впервые назвал меня по имени-отчеству.

И только Коротенко молчал, глядя на нас спокойным-спокойным взглядом. Это молчание было самым нехорошим признаком, оно пугало меня больше всего.

Раненых тотчас же отправили в медпункт. Оперативная группа поспешила оставить негостеприимное место. Мы вернулись на прежний НП, который хоть и не был так хорош для руководства боем, зато был безопаснее.

Возвращаясь, я зашел в медпункт проведать раненых. Коротенко лежал под сосной у ручья. Губы у него почернели, запеклись, глаза были закрыты. Всю грудь опоясывали бинты. Когда я опустился на землю и склонился над ним, он приоткрыл глаза.

- Ну что, болит, дорогой?

- Нет...

Казалось, он хотел что-то сказать, но сил не хватало. Подошел хирург в белом халате - высокий, русоволосый, с открытым русским лицом. Это был капитан медицинской службы Иван Филиппович Матюшин. Несмотря на свою молодость, он пользовался репутацией отличного врача. Я поднялся и спросил шепотом:

- Скажите, ранение тяжелое?

- Да, - кивнул он головой, - очень. Надежды никакой.

Матюшин склонился над Иваном Константиновичем и, сжав длинными, сильными пальцами его запястье, принялся считать пульс. Потом поднялся и снова покачал головой.

- Может быть, тебе что-нибудь нужно, Иван? - спросил я Коротенко. Тот чуть слышно выдохнул: "Нет".

Неподалеку, запрокинув голову, лежал Орехов. Иван Федорович не прекращал стонать.

- А он как?

- Плохо, - негромко ответил Матюшин. - Сильно разворотило бок, ребра переломаны. - Потом уже громко добавил: - Орехова можно оперировать. Сейчас будем готовить.

Иван Федорович даже поднял голову:

- Делайте что хотите, только поскорее!

Я подошел к Максимову. Он лежал молча и неподвижно, накрытый одеялом.

- Тоже тяжелый, - шепнул мне Матюшин, - но надежда есть. Прооперируем....

К вечеру умер Коротенко. Похоронили его в лесу, неподалеку от Тани Павловой, которой так и не суждено было стать актрисой. А он, Иван Коротенко? Кого лишила нас судьба в его лице - ученого, писателя, полководца? Человек он был незаурядный, но никто из нас не представлял его в ином качестве, кроме разведчика, - настолько был он хорош на своем посту. Во всем корпусе не было лучшего мастера разведки, чем этот двадцатичетырехлетний майор. К этому делу у него был настоящий талант: храбрость сочеталась с расчетливостью, предприимчивость с сообразительностью, пылкость с терпением. Всегда он был на самом опасном направлении, там, где решалась наиболее трудная задача. И пули миловали его. А тут...

Одним словом - тринадцатое число. Но к черту мистику. Я не склонен был сваливать несчастье на случайность. Конечно, я не мог не признаться себе в том, что во всем происшедшем была изрядная доля моей вины. Пренебрег осторожностью, не сделал всего необходимого для обеспечения скрытности при размещении на новом НП. Да и командир корпуса слишком оптимистично посоветовал не беспокоиться за фланг, а смотреть вперед. А знай я, что соседнюю дивизию потеснили и она не перешла за железнодорожное полотно, я действовал бы по-иному.

Горько было и тяжело, ведь погибли и выбыли из строя близкие мне люди, с которыми я успел по-настоящему сдружиться. Тяжелое чувство не могла развеять даже радостная весть о взятии Мадоны и о форсировании реки Ароны. Немного успокоился я лишь тогда, когда узнал, что Максимов и Орехов операции перенесли благополучно. Но судьба разлучила меня с ними. Оба они надолго легли в госпиталь. Иван Федорович Орехов потом снова попал на фронт, но уже в другую дивизию, Александр Васильевич Максимов по выздоровлении начал службу на новом поприще - в военно-учебных заведениях. И тот и другой своим спасением были обязаны превосходному хирургу Ивану Филипповичу Матюшину.

...А мы продолжали до конца месяца вести трудные наступательные бои. В рукописной книге "Боевой путь 150-й дивизии" тем двум неделям посвящены два скупых абзаца:

"С 14 августа 1944 года началась армейская операция, где основная роль отводилась 100-му стрелковому и 5-му танковому корпусам, которые вводились в прорыв. Нашей дивизии ставилась задача обеспечить левый фланг стрелкового корпуса и армии.

В ходе выполнения поставленной задачи, занимая временно активную оборону на участке озера Лабоне-эзерс, Рубени и по восточному берегу реки Светупе, дивизия 16 августа овладела станцией и городом Марциена. После ряда боев к 20 августа наши части вышли на рубеж Аугусте, Авены, где бои возобновились с новой силой. В течение 20-28 августа войска дивизии отражали яростные контратаки на правом фланге. Эти контратаки характеризовались особенно сильным огнем артиллерии и интенсивными налетами авиации противника".

Кое-что здесь стoит прокомментировать, дополнить личными впечатлениями.

Мне запомнилось зловещее уханье шестиствольных немецких минометов. Здесь их было особенно много. И еще запомнилось острое, долго не проходящее чувство тревоги: 21 августа в тылу у нас с севера высунулся "язык" неприятельских войск. 100-й стрелковый и 5-й танковый корпуса не сразу сумели отсечь его и уничтожить.

Помню, как содрогался воздух от рева авиационных моторов и взрывов бомб. В небе то и дело вспыхивали воздушные схватки. Увы, победа не всегда сопутствовала нашим "ястребкам". Один "як" буквально над нами вдруг выпустил шлейф черного дыма и резко пошел на снижение. Я сел на "виллис" и поехал к месту, где, упал самолет, в надежде, что летчику еще не поздно оказать какую-нибудь помощь. Но куда там! Машина по самые крылья врезалась в землю...

Контратаки немцев, поддержанные танками и самоходками, следовали одна за другой. Мы перешли к обороне. Дело складывалось скверно. Командир корпуса не мог оказать нам помощи танками, а своих не хватало. Негусто было и с боеприпасами, снаряды приходилось расходовать очень экономно. И некоторые батальоны, действовавшие после почти непрерывных двухмесячных боев в половинном составе, отошли. Противник вклинился в наши боевые порядки.

В памяти хорошо сохранился день 27 августа. Находясь у Зинченко на наблюдательном пункте, стиснутом неприятелем с трех сторон, я мучительно раздумывал: что сейчас вернее - атака или планомерный отход для выравнивания линии фронта? Неожиданно кто-то схватил меня за руку выше локтя. Я обернулся. Сзади стоял взволнованный радист - Алексей Федорович Ткаченко, который свободно владел немецким.

- Товарищ полковник, - возбужденно заговорил он, - я сейчас перехватил радиограмму. Доклад вышестоящему командованию: "Боеприпасы на исходе, резервы иссякли. Русские не отходят, а сами переходят на отдельных участках в контратаки. Несу большие потери". Подпись я не разобрал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: