О. Фролов между тем принялся весь как-то извиваться и при сем причитать навзрыд:
Fuck cops! Fuck this… Fuck стэкен! Fuck Тэмбоу! Fuck Москау! Fuck Russia! Ffuck fffuckken… …
Фак бари политикс! — подсказал я, но он не осознал.
Фак Маслоу, — ещё более вяло сказал я, но это-то он почему-то осознал и гыгыкнул чудовищно — с околошестисобачным, можно сказать, подвывом в концовке.
Стражи порядка переглядывались, находясь как вроде бы в некоей растерянности, и поскольку О.Ф. был уже интернирован, колебались, замечать нас или нет. Мы же осознавали, что нами интересуются, но уходить не хотелось, ведь тут…
Fuck University, fuck Universary!!! — вдруг наш узник нашёлся в душераздирающем, омерзительном выкрике, а потом зашёлся в таком же смехе и неистово забился в решётку, чем, конечно же, привлёк стражей порядка. На избиение он отвечал радостыми стонами «Ой, блядь, больно!» или «Ой, нравится!», что нам с Сашей показалось особенно уморительным и мы нечаянно заржали в голос.
(Совсем забыли затею куда-либо идти — мы созерцали и воспроизводили явления, зрелища — потому что мы, три подпивших придурка, и есть «Общество Зрелища», известное в пределах Тамбовской Кольцевой АД (вокруг Вечного огня)).
После именно этих уж особенно выразительных наших рыданий к нам подошёл один, как сказал Саша, «коп» (а я нарочно переспросил: «Кто? — кот??!» и мы опять кардинально зарыдали). Спросил документы и знаем ли мы О. Фролова, долго светил в лицо фонариком. У пунктуального Саши всегда водились документы и выглядел он со своим непоколебимым пробором на светлой и большой голове благообразно. А мне, рыжебородому лысому радикалу с мутными, ненадёжными глазами, стоит только выйти из дому, как подскакивают менты с вроде бы обычным вопросом «Наркотики есть?» (карманы, обыск по всей одежде, закатанные рукава) или же драг-пушеры: «Нужны наркотики?» — иногда я их путаю… Я просто повёл себя дерзко — отворачивался и молчал, а Саша каким-то обманом отмазался и за меня. От О. Фролова мы не отказались, но не забыли в один голос прибавить — «дурак».
Он чё англичанин?!
Хто?! — я влез совсем артистично, изобразив сельпо, и одновременно вытрескав (вытаращив) глаза, как когда я изображаю «блепо!» (др. греч. «я смотрю»), а потом, по инерции и прибавил и само дебильно-отрывистое «блепо!»: — Блепо! — Саша Длинный, тоже дурачильня, громко хмыкнул.
Хлеб? — Любимый наш ментоман, который уж было ушёл, теперь остановился, поворачивался (Саша бедный, по-русалочьи тихо, но всё же заметно, ушёл в покат) — было ясно, что теперь нами займутся очень подробно и очень, очень долго. А может быть и очень грубо…
Но необычайно развязно я, обращаясь как бы не к нему, родному, так назвать, выглаголил:
В рот мне набруталить! Как трезвый, ёбаный голубой карбункул, не добьёшься плохого слова, не то что по-аглицки, а как… — Милиционер, профессионально не дослушав мой витиеватый даже в своём зачатке passage, изначально содержащий затуманивающий message профессионально выполненный massage, исчез. Ну и господь с ним.
А в это время остальные как-то дотолковались до того, что «фак» это неприлично и мы услышали такую знакомую быдлоинтонацию, подкреплённую замашистым ударом дубинки в распахнутую специально для этого решёточку: «Ещё раз услышу «фак» — убью!». О. Ф. даже сжался, замолк и осунулся. Но тут же его осенило, и он воспрянул с истерическим воодушевлением:
Fagets! Hey, gays! Blue system! Fagets! Oh, my life, who am I? — I’m just a faget! Fageееt!
Bugger, fucker, sucker, sugaryobar! Homo suckiens! Hey, fucken animals, live alone! — я вяло и хрипло, как Йоргенсен, поддакнул, а потом даже начал напевать: — I wanna cock you like an animal! I wanna dick you from the inside!.. (А самого так и распирало заорать во всю глотку.)
Fuck you! Fuck ass pitch! — вторил и Саша.
Fuck you! Fuck Р. Снич! — не удержался я от рифмоплётства и так называемого «перехода на личности» (тоже одно из наших названий Саши — «Русалка Снич») — он при этом очень неостроумно перешёл на русский и кучей однокоренных существительных и глаголов, которые лингвисты почему-то считают междометиями, выразил (в общих чертах) что-то наподобие «Break your fucken face tonight!» и хватал меня за горло.
О’Фролов этого ничего не слышал: он зациклился на одном слове — fagets! — только и было слышно. Откуда-то подвели пьяного, намного более матёрого, чем О. Ф., и стали его засовывать к О’Фролову.
…О. Фролова пришлось выкинуть. Отряхиваясь, он махал им ручкой: «Bye-bye, fagets!». Мы, преследуя О.Ф. по пути домой, как-то все трое влезли в троллейбус и отправились в «Танк».
О. Фролов специально сел от нас отдельно, прислонился к стеклу, уставившись абсолютно остекленевшим взглядом в свои же пустые глаза, видящие за стеклом пустоту механически перемещаемой реальности — абсолютный мрак, в котором кое-где понатыканы угасающие огоньки — и не только небо такое, а всё вблизи вокруг. «Вынужден», — как бы говорит его взгляд, вся его поза, — вынужден видеть, сидеть, существовать вот с вами — сам в таком вот виде, с пустыми глазами (а далее — череда бессмысленных, бесконечных, раскоряченных, зацепленных друг за друга, как при явлении им на пальцах, факов). Никто у него не спрашивал за проезд — да он и не поймёт.
(Санич, всегда вежливый и добрый даже до непотребного — идёшь с ним по их микрорынку в какой-нибудь Яблочный Спас или даже в день строителя, а он каждую встречную бабку, каждого захудалого деда радикально поздравляет: «Бабушка, с праздничком вас!» — «Спасибо, спасибо, сынок, дай бог тебе доброго здоровия!», — однажды в брутальнопьяном состоянии чуть загоповал: чуть не до удара довёл разбудившую его бабушку-контроллёршу: «Уди, щас пресс проверю!» (Науке давно известно, что бруталы могут и мажорить, и гопотить, и быковать (что, в принципе, едино), а вот может ли бруталить гопота?..)).
…Я тоже упулился в стекло, за которым даже были такие же стеклянные мысли, мыслеобразы. Ты едешь, внезапная остановка на светофоре. Смотришь в окно. Напротив — тоже автобус. Тоже стекло, совсем близко, сантиметров 20–30, девушка смотрит на тебя. А едет-то она в другую сторону — у неё свой маршрут, свой водитель, свои светофоры и катастрофы — так и в жизни все эти встречи…
На сиденье впереди замечаю мелко нацарапанную надпись — и по содержанию, и по форме, можно сказать, поэзия: «Я укололась о поручень в автобусе!/ следы даже остались/ в нём ездят сотни тысяч людей/ каковы шансы что до меня/ об него не укололся заразный?» — чем же только писано: иголкой, циркулем?..
В «Танке» долбился «Химикал», было совсем темно, мигал один красный маяк — смотреть на него, особенно только со входу, было невыносимо. Обвыкнув в темноте и мельтешении, Ксюха пробиралась через раскоряченные красные силуэты и розовый дым к свободному креслу в углу. Села, закурила (а что делать ещё — так называемая психомоторика: надо что-нибудь теребить в руках и во рту). Ожили стробоскопы, высветив в гуще малолеток её подругу Светку. Она была рослая, в минишортах и вязаных гольфах — удачно приседала на своих чудесных, выхоленных всяческими кремами, вышколенных всякими велотренажёрами ногах — мужикам на такое наверно смотреть очень трудно — хорошо, что здесь практически не бывает бычья…
Х-ээй, приэвет! — закричала Ксю ей почти в самое ухо.
Щас, пагади, в сартир схаодим! — она вся запыхалась.
Звучавшая композиция преобразовалась в другую, и девушки, взявшись за руки, направились к сортиру (хоть он и одноместный, девушки всегда ходят в него парами).
Закрой дверь! Где ты была-то?!
Да так, дома…
А чё не отвечала — я звонила!
Она торопливо слущивала шортики.
«Хорошо, что я стёрла телефон в сортире. Хорошо бы она не вспомнила. Надеюсь, не запомнила… Что же делать… надо с этим завязывать! Бля, она сама позвонила! — может я так просто, для прикола! …В другой раз писать по-новому что ли?! Надо завязывать… А как?! Со всем надо уже завязывать, совсем…».