Ты чё не разу что ль не трахалась в ж… в этой позе?! Голову только чуть повернёшь набок, и я тебя зацелую. Правда особо хорошо таким большим членом не прожаришь — надо его использовать на всю длину. Ляг на спину, колени повыше, прямо к груди — я на тебя и можем целоваться… если хочешь, конечно…
Хочешь! сама не знаю, что делаю… Как мне потом тебе в глаза смотреть?.. а себе?..
Пошла ты! Я тебя сейчас изнасилую! Закрой глаза, рот открой, высуни язык, расслабься… Я сказала: расслабься! как ты не крути, а вот эта штука полностью будет в тебе — сама захотела!
Мы пошли на кухню воспринимать от змия «Яблочко».
Да ты ж, дядильня, там остался, — удивляюсь я Саше.
Это всё Миша. Я уж спать лёг там на лавке, у какой-то бабищи укуренной отобрал куртку, сунул под голову и уснул. Чувствую — кто-то тормошит меня, смотрю — Миша. Ты откуда, говорю. С профессиональной коммандировки — как всегда. (Миша профи по части многочисленности половых связей.) Мы пошли в бар, разбудили там всех, заказали по соточке и по бутилочке пивца. А Миша, конечно, раскуриться хочет. А деньжат-то дай бог на один костыль хватило бы, и О. Фролов уже ушёл. Ты чё, говорю, Миша, все дилеры уже спят давно. Но Миша и за пионеркой на коленях на Полынки поползёт. Вот тот чувак, говорит, курит. Ну и что, говорю, баран, ты его знаешь?! Миша мялся, мялся, — сам подходит к чуваку и начал окучивать. Тот наверное сам уж пришибленный — дает Мише — прямо забитый джойнтик достался — мы вышли на улицу (заодно и поссать на свежем воздухе), размочили и тут у Миши сорвало крышку. Пойдем, говорит, у меня тут знакомый живёт, возьмём бабосов — хоть выпить. Мы дошли до Комсомольской, повернули где 1-я Шацкая — уж совсем около моего дома. Я говорю: эй, друг, ты не ко мне случайно собрался?! Нет, говорит, тут сейчас арка будет, заход во двор, там девятиэтажка белая, на первом этаже аптека. Я говорю: арка есть, только не тут… Спрашиваю: как улица называется? Он сказал — я весь удох, говорю: ты что, Миха, с катушек слез, тут таких улиц отродясь не было. Миша подумал, почесал репу, сам вдруг весь удох и говорит: блин, а я думал, что мы в Нижнем, а мы в Тамбове, да?! Во дурак! Так и пришлось вот к вам идти, правда мы думали, что вы давно спите, а они захреначивают!
Пока Санич повествовал, Миша засасывал что-то из бумажки в «Приму».
С первыми звуками «Корна» мы, поочерёдно приняв свою дозу корма, вылетали в комнату барахтаться. Появление сцепившихся О. Фролова с Саничем мы приветствовали дурачими рукоплесканиями. «И тут пидор начинает расходиться!..» — провозгласил О’Фролов и начал расходиться согласно расхождению «Корна». И тут началось такое, за что стыдно, что это имело место на той же планете, где живут порядочныя люди. Каждый стал выделывать, выделываться, распрягаться и раскорячиваться так, чтобы быть не хуже себе подоббных — а куда уж хуже?!! Я дядя Гуща, а я его не лучше!
Взгляните хотя бы на Репу — она заподскакивает, как резиновый мяч, сокращаясь, как резиновый шланг, извивается, как отвратительнейшая гусеница, перебирает лапками, как «на красных и сраных лапках гусь тяжёлый, задумав плыть по луну вод», обхватывает лапками лицо, голову, словно в припадке рыдания, истерии или падучей, налетает на окружающих, топчет и месит их, рвёт на них одежду и, конечно, подпевает своим отвратительно-утрированным реповокалом — гундосым, как Боярский с «Зеленоглазым такси», — «Пг’итог’мози, пг’итог’мози!»… И всё это одновременно, а то попеременно! Лезет ко всем, как падаль, тянет свои липкие лапки — схватив меня за щёки, провозглашает: «Дарагой ты мой чилавек!» Хватает с кровати одеяла, простыни, накрывается, запутывается в них, лезет к другим, кутает их, валяет, барахтается на полу — вся, блять, как говно, тьфу! Но… если вы посмотрите на… О. Фролова… Это вообще. Это, в принципе, то же самое, что и Репа — не всё, конечно, но более или менее, но однако гораздо хуже: нервознее, истеричнее до невыносимого — как будто с него только что содрали кожу живьём — поросячий визг и барахтания поросёнка, которого режут. И раскорячивается ногами и руками, как среднеголливудский шаолиньский монах, — эти пассы занимают чудовищные пространства, — не давая тем самым свободно барахтаться всем, даже Репе! Не говоря уже о выражении его лица (да и у всех-то) и о том, что он выкрикивает — псевдоанглийское, агрессивно-слюнявое, раза в три чаще, чем вокалист «Корна», что называется «от гриба» или «от себя», а голос его я уже несколько раз пытался описать…
Повторим, что не каждый сохранил бы психическое равновесие, а многие и самоё здоровье после визуального контакта с таким зрелищем, с таким обществом, с обществом таких зрелищ (5 штук)…
Но это было ещё только начало.
«Алёша, не надо! Саша, потише!» — кричал я им в уши, сам, впрочем, «по возможности» извиваясь и избиваясь в конвульсиях, как тряпка от флага на урагане — во имя Отечества нашего свободного! Как же «не надо»! какой там «потише»! Репа схватила пионерский барабан с надписью «Alilluja» (по настоянию Санича во время так называемых «жарок» (что-то вроде джемов или репетиций) я клал его на рабочий, дабы не дефлорировать оный при исполнении моего любимого «гладкого дубового боя»), нашла огрызок одной палочки (не знаю какой: «Jourgensen» или «Barker») и начала в него бить. Соседи отозвались из-за стены. Репа орала «Сосельди!» и насаживала что есть мочи. Я умолял её не бить. А Санич бил в их стенку кулаками и ревел «Пашли на хуй!» Я умолял его, кое-как выпутываясь из О. Фролова и пробиваясь сквозь шум Михея, который под ритм Репы монотонно и очень громко выкрикивал «Блядь!» — наверняка он мысленно созерцал сценку из ублюдчно-италианской ленты «Паприка»: целую батарею бордельных голых женщин, повёрнутых к нему, богатому и всемогущему, пышными задами на выбор, — но он, Саша Большой, напротив взялся заподпрыгивать и биться в стену плечом, а то и головой и даже лбом, и когда ему было особенно больно от удара, яростно атаковал стену кулаками и пинками. Я думал, что он её проломит.
Моя майка была у меня на голове, а когда я не без помощи Репы дорвал её совсем и выбросил, моему взору предстал абсолютно голый О. Фролов — вернее его откляченный, раскоряченный, раздираемый зад с крупным, чуть ли не окровавленным анусом. Он воспроизводил немыслимые по своей замысловатости и несуразной акробатичности телодвижения, требующие изрядной гибкости тела и особых спортивных навыков. Однако и по себе знаю, что единственная тренировка и причина — частотность обращения к танцу, количество выпитого и желание отчаяния (отчаяние желания), когда хочется в танце воплотить и компенсировать свои чувства от жизни — обычно это суть желание, вожделение чего-то и отчаяние от неполучения чего-то — и наступает странное состояние размягчённости, подвижности, синхронности бессмысленных действий тела и мозга — а когда всё это зашкаливает за пределы физических возможностей человека и, как следствие, за пределы сознания, получается уже транс, и всё земное теряет значение…
Блять, в рот ебать! — довольно провозглашал он в порыве непристойнейшего танца, остальные удыхали впокат, особенно не ко всему ещё привычный Михей.
Я пытался его остепенить, остановить, взывал к совести, к пропагандируемому им христианству, но больше для комедии, потому что «пидор уже разошёлся» и «требует логического завершения». Его лицо было абсолютно дебильным: расслабленно открытый рот, безвольно застывший полувысунутый язык, глаза навыкате, остекленевшие, расширенные зрачки — и глаза, и рот, как у рыбы какой-то. Он лез ко всем со своей промежностью — и чтобы избежать встречи с ней, так сказать, лицом к лицу, приходилось буквально вылетать из комнаты в коридор. Неопытный и маролослый Миша, прижатый в углу, рассмотрел наверно её в деталях. У него на лице появилось серьёзное выражение — растерянности или даже испуга. Только Репе выходка этого бесноватого, этого бессовестного отступника человечества (кстати, называющего себя «Великим» и «Учителем», а также, если помните, «князем Мышкиным» и сравнимого разве что с другим выродком — Укупником) пришлась впору — она стала охаживать его палочкой по ягодице, а потом и тыкать, так что он сразу вынужден был ретироваться — развернуться к другим.