— Пончики.

— Да, пончики, мистер Умник, мистер Взрослый. И кофе. Кофе и пончики. И с этого тринадцатилетний пишер начинает свой день! С полупустым желудком! Но тебя-то, слава Богу, воспитывают по-другому. Твоя мама не шляется подобно некоторым — не буду называть никаких имен — по магазинам все дни напролет. Скажи мне, Алекс, если это, конечно, не тайна. Или, может быть, я глупая и ничего не понимаю… Скажи мне: чего ты добиваешься? Что ты хочешь этим доказать? Зачем ты пичкаешь себя всякой дрянью, когда ты можешь придти домой и съесть булочку с маком, а потом запить ее стаканом молока? Я хочу знать правду. Обещаю не говорить об этом папе, — говорит мама, многозначительно понижая голос, — но я должна узнать правду из первых рук.

Мама выдерживает паузу. Тоже многозначительную. И продолжает:

— Ты кушаешь там только хрустящий картофель, дорогой, или еще что-нибудь?.. Скажи мне, пожалуйста, какую еще дрянь ты кушаешь там, чтобы мы выяснили первопричину твоего поноса. Мне нужен твой честный и прямой ответ, Алекс. Ты там кушаешь гамбургеры, да? Ответь мне, пожалуйста, когда ты спускал воду в унитазе — там был гамбургер?

— Я тебе сказал уже — не смотрю я в унитаз, когда спускаю воду! Меня, в отличие от тебя, не интересуют какашки! Тем более чьи-то!

— Ах, ах, ах! Тринадцать лет, и уже ничего ему не скажи! И кому ты так грубишь? Человеку, который спрашивает тебя о твоем здоровье! Который заботится о твоем благополучии! — вопиющая непостижимость ситуации, того гляди, заставит ее расплакаться. — Алекс, ну почему ты становишься таким? В чем дело? Скажи мне, пожалуйста, чем мы заслужили такое твое отношение? Что мы сделали такого ужасного?

Я думаю, что ее на самом деле заботит. Мне кажется, что мама считает вопрос риторическим. Самое ужасное, что так считаю и я. Что они сделали для меня, кроме самопожертвования? Этот ужасный факт до сих пор вне моего понимания, доктор. До сих пор!

Теперь я должен приготовиться к разговору шепотом. Я научился улавливать шепот за милю: мы начинаем обсуждать головные боли отца.

— Алекс, разве ты не знаешь, что у отца такие головные боли, что он почти ничего не видит? — Мама проверяет, не слышит ли нас отец. Боже упаси, если он вдруг узнает о том, в каком критическом состоянии его здоровье. — Разве ты не знаешь, что на следующей неделе папе предстоит обследование?

— Какое обследование?

— «Приводите его, — сказал мне доктор. — Проверим, нет ли у него опухоли», — шепчет мама.

Все, цель достигнута. Я начинаю плакать. Каких-либо стоящих причин для моих слез нет, но в нашей семейке каждый старается поплакать хотя бы раз в день. Мой отец — вы должны это понять, и у меня нет в этом никаких сомнений, ибо шантажисты составляют значительную часть человеческого сообщества, а следовательн, смею предположить, и значительную часть вашей клиентуры, доктор, — так вот, мой отец «проходит обследование» на предмет опухоли столько, сколько я себя помню. Постоянные головные боли преследуют его, конечно же, из-за запоров. А запорами папа мучается потому, что деятельностью его пищевого тракта ведает фирма «Беспокойство, Страх и Отчаяние». Это правда, что доктор однажды сказал моей маме, что он готов проверить, нет ли у ее супруга опухоли. «Если это вас осчастливит» — таков, похоже, был подтекст. «Хотя, — предположил тогда доктор, — будет дешевле и, возможно, эффективнее поставить вашему супругу клизму». Я знаю обо всем этом, и тем не менее сердце мое разрывается при одной мысли о том, что череп моего отца может расколоться от злокачественной опухоли.

Да, мама всегда добьется своего, и она это знает. Я напрочь забываю о собственной неизлечимой болезни — раке полового члена, — и погружаюсь в глубокую печаль. До сегодняшнего дня я неизменно печалюсь, стоит мне только подумать о том, сколько сфер человеческой жизни находится вне понимания моего отца. И вне его досягаемости. У папы нет денег, нет образования, он не умеет говорить; он любопытен, но бескультурен; напорист, но ему не к чему приложить свою энергию; папа обладает опытом, но лишен мудрости… С какой легкостью эти несоответствия вызывают у меня слезы! Почти с той же легкостью, с какой они вызывают у меня ярость.

Личностью, с которой папа настойчиво предлагал мне брать пример, был в одно время театральный продюсер Билли Роуз. Уолтер Уинчел рассказал моему отцу, что карьера Билли Роуза началась с того, что Бернард Барух принял его на работу секретарем, поскольку Билли Роуз отлично владел стенографией.

— И кем был бы сейчас Билли Роуз, если бы не знал стенографии, Алекс? Никем! Так почему же ты противишься этому?

Еще до стенографии мы с отцом сражались по поводу пианино. Этот человек, у которого в доме не было ни проигрывателя, ни хотя бы одной пластинки, был просто одержим страстью к музыкальным инструментам.

— Я не понимаю, почему ты не хочешь играть на музыкальном инструменте? Я просто ума не приложу. Твоя двоюродная сестра, маленькая Тоби, может сесть за пианино и сыграть любую песню — какую захочешь. Стоит ей просто сесть за пианино и сыграть «Чай для двоих», и каждый из присутствующих уже ее друг. У нее нет проблем с друзьями, Алекс, у нее нет проблем с популярностью. Ты только скажи мне, что будешь заниматься музыкой, и я завтра же куплю тебе пианино. Алекс, ты слышишь, что я тебе говорю? Я предлагаю тебе нечто такое, что может изменить всю твою жизнь!

Но то, что предлагал мне отец, меня не интересовало. А то, что я хотел, он мне никогда не предлагал. Но что в этом необычного? Почему это до сих пор так мучает меня? После стольких лет! Доктор, от чего я должен избавиться — от ненависти… или от любви? Скажите же мне… Потому что я до сих пор не удосужился вспомнить ничего хорошего — я имею в виду те воспоминания, которые вызывают во мне восторженно-щемящее чувство утраты… Эти воспоминания, похоже, так или иначе связаны с погодой, с определенным временем суток. Они иногда вспыхивают в моем сознании с такой остротой, что в те мгновения я уже не в подземке, не в офисе, не на обеде с красивой девушкой, — нет! В эти секунды я возвращаюсь в детство, к ним. Это — воспоминания практически ни о чем, и тем не менее они представляются мне столь же переломными моментами моей жизни, каким является, например, момент моего зачатия. Моя благодарность — да-да, благодарность — столь безмерна, любовь моя к родителям так пронзительна и безгранична, что я, похоже, действительно помню то мгновение, когда папины сперматозоиды оплодотворили мамину яйцеклетку… Я на кухне (может быть, впервые в жизни). «Посмотри в окно, малыш», — говорит мама, и я послушно поворачиваю голову.

— Видишь? Этот багрянец? — показывает мама. — Настоящее осеннее небо.

Первая поэтическая строчка, услышанная мною! И я запомнил ее! Настоящее осеннее небо… Или еще: морозный январский день, сумерки — о, эти воспоминания о сумерках убьют меня, ей-Богу, — в окошке уже висит луна, я только что вернулся домой, щеки мои пунцовые от мороза, и я заработал доллар, сгребая снег с тротуара.

— Знаешь, что я приготовила тебе на обед? — сладко воркует мама. — Знаешь, что я приготовила моему трудолюбивому мальчику? Твое любимое зимнее блюдо. Тушеную баранину.

…Ночь. Все воскресенье мы провели в Нью-Йорке, ходили в Радио-Сити, побывали в Чайна-тауне, и вот теперь возвращаемся домой через мост Джорджа Вашингтона. Кратчайший путь из Нью-Йорка в Джерси-Сити лежит через тоннель «Холланд», но я так просил поехать по мосту, да и мама находит подобную поездку «расширяющей кругозор». И поэтому папа делает десятимильный крюк. На переднем сиденье сестра считает вслух многочисленные опоры моста, между которыми натянуты великолепные, расширяющие кругозор тросы, а я засыпаю на заднем сиденье, уткнувшись носом в мамино черное котиковое пальто.

В один из зимних уик-эндов мы всей семьей едем в Лейквуд. Ночь с субботы на воскресенье. На одной из двуспальных кроватей спим мы с отцом, на другой свернулись калачиком мама с Ханной. На рассвете меня будит папа, мы тихо одеваемся и, подобно заключенным, решившимся на побег, бесшумно выскальзываем из комнаты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: