Здороваясь с Петей, я спрашиваю о дочке, о делах. Разговариваем о чем угодно, только не о прошлом. И все равно, я замечаю, как темнеют его глаза. Как Байкал в грозу. Прямо-таки ощу-щаю, как накапливается в них тоскливая тяжесть. Мы торопливо прощаемся. Но я еще успеваю глянуть ему вслед и подумать о том времени, когда были мы молоды. И резвы. Так беспечно резвы, что казались почти счастливыми...
Где же это все? И отчего тоскливо сжимается сердце, когда сознаешь вдруг, что никаких неожиданностей в жизни уже не будет; Петя оглядывается и тоже смотрит мне вслед.
Наверху что-то громыхнуло. Я решил было, что это опять коты, но тут же услышал громкий шепот и звук поцелуя.
Задрав голову вверх, до ломоты в шее, окликнул, но не громко:
- Эй, там! Кто-нибудь меня слышит?
Наверху замолчали, а потом раздался женский негромкий смех и всякие "охи" и "ахи", говорящие о том, что там происходило самое что ни на есть любовное действие.
- Эй! Лю-ди! - крикнул я сильнее. - Вы - люди или... Не люди?
Никакого отклика на мой призыв не последовало. Там наверху шла своя ночная жизнь. Мое появление ни в чьи планы не входило.
А значит, меня как бы и не было.
От подступившей обиды завопил во все горло, мой крик разбудил бы мертвого.
- Эй-черт-бы-вас-побрал! Трахайтесь себе на здоровье... Сколько влезет... Но помогите же! Человек пропадает! - И повторил по слогам: Че-ло-век про-па-да-ет!
Шум наверху стих, но вскоре возобновился, и стало даже слышней, я отчетливо различал, как всхлипывает от сладкой страсти женщина и бормочет, бормочет слова любви, понятные только им двоим.
- Это неприлично, - проговорил я, но уже самому себе. - Это несправедливо и беззакон-но. Сидеть тут в железной клетке, да еще слушать, как они там...
И топнул с силой ногой. Но этих двоих ничего не интересовало. Кроме, конечно, их самих. Любовь грохотала по всем этажам, и никому от этого, кроме меня, не было плохо. Чтобы не слышать, я стал напевать какую-то песенку, но все равно эти, наверху, были громче меня.
- А все-таки любовь должна быть поскромней, - безнадежно решил я, обращаясь к нарисованной девице. - "Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне..." Так я запомнил с юности. А может, любовь - это как раз и вздохи, и прогулки? И вот так...
Я присел на пол и песенкой постарался заглушить звуки...
...Был взгляд рыбачки светел...
И, как Байкал, глубок...
В лифте голос звучит глухо. А о "култукском ветерке" только в подвале с крысами и вспоминать. Но кстати... Кстати! Там на Байкале была еще встреча с Мироновым... Но где он, среди моих дружков-застольников... Вглядываюсь в память...
БАЙКАЛ ЧЕРЕЗ ПОЛ СЛЫХАТЬ
(Мироновы)
К Миронову я зашел потолковать о жизни. Зашел домой, но не застал. "Он на пристани, - сказали. - Да вы его узнаете, длинный да сутулый... Его тут все знают".
И правда, Сергей Афанасьевич - человек видный издалека: в белой рубахе, худощавый, жилистый. Он стоял у воды и глядел на Байкал.
Я встречал таких людей, живущих близ воды, они по-особенному к ней относятся.
Знакомый мужичишка на Селигере сядет на берегу и смотрит. Часами. Спрашиваю: "Смот-ришь?" - "Смотрю". - "Ну и чего высмотрел?" - "А ничего. Просто смотрю... Ведь красиво?"
Сергей Афанасьевич, будто меня и ждал, по-свойски протянул руку:
- Москвич? Ну и ладно. Пошли. Щас жена щец согреет.
От "щец" я отказался - только из столовой. Не ахти какая тут столовая, блины, да сливки, да глазунья, да чай, но подается все в чистой посуде и непременно горячим.
Миронов согласился:
- Ну, понятно, щи... Вот ушицы омулевой похлебать! Только это в другой раз, щас не наловилось, лады? - И весело подмигнул. Потом достал из кармана серебряную монетку, швырнул в воду. - Смотри, москвич!
Монета медленно скользнула в глубину. С минуту была видна. Сперва ярко, потом, потуск-нев, просвечивала, как луна сквозь дымку, белым пятном... Какое-то время угадывалась, пока не исчезла.
- Двадцать пять метров... Такая видимость! - похвалился Сергей Афанасьевич. - Нигде в мире нет такой воды. Как уезжать, не забудь бросить! Чтоб скорее вернуться...
Плыть на шатком пароходике, а таковым он мне показался в первое мое плавание, страшно-вато. Среди тишины, и покоя, и ласковой глади вдруг задымились фиолетовые, нарисованные на горизонте горы и будто начали гнуться, растворяясь в белом молоке, и поднялось, как лохнесское чудовище из глубин, нечто черное высотой до неба.
И понесло.
Однажды я увидел Байкал с вертолета и горы, остроугольные, с выбеленными боками, так что смог представить, как спящие на них ветры, не удержавшись на крутых склонах, покатятся по холодным срезам скал, обламывая по пути стеклянный лед, и ударятся о землю, а разбившись на сотни мелких струй, вспенят береговую воду. Тогда и взовьется Байкал, становясь сам как горы, высокий и грозный, и густые брызги падут далеко на берег, зазвенят окна в рыбацких домишках...
И весь Байкал вдруг покачнется, словно блюдечко в нетвердых руках, и пойдет валить стихия: один вал выше другого, и покажется, что ничего в мире уже и нет - ни берегов, ни неба, - а одно безумство природы, некое помутнение, крушение всего и вся... Словом, конец света.
Наш "Комсомолец", переделанный из старой самоходки, вознесся, как игрушечный, под самые небеса, а потом провалился в преисподнюю... Сердце обрывалось от долгого падения вниз... И снова вознесся на адских, на сумасшедших качелях вверх, и снова пал...
И звук, я точно помню, это был не рев, не вой, а протяжный непрекращающийся звук, как из невыключенного динамика. Воспринимаемая вовсе не ушами, а кожей тела мелкая дрожь парохо-дика, напрягающего последние силенки, чтобы не сгинуть. И остановившееся время. Ибо это безумие вокруг продолжалось, оказывается, всего два или три часа.
И так же мгновенно улеглось, и наступила ошалелая тишина, и вода стала гладкой и зеленой, ну такой зеленой, что и слова зеленей не придумать. Как свежесть первых листьев, как цветущая рожь... Даже небу, у горизонта, трудно было навязать Байкалу свой интенсивный синий-синий цвет.
А жизнь на пароходике обрела домашние формы: кто-то стирает в тазу, а кто-то ужинает, кто-то притерся к трубе, которая занимает половину палубы и горяча, как дедушкина печка. Трубы хватает всем. И конечно же вечерние танцы на палубе под радиолу.
Над водами многоструйными
Бренчит радиола струнами,
Доносит грусть итальянскую
Ребятам, что едут с тальянкою
На дальние приисковые,
Русские земли исконные.
И бабы заслушались шустрые,
Забыли про черемшу свою,
Танцует бурят смуглолицый,
И проводник с проводницей,
И - бородатые ежики
Танцуют, обнявшись, таежники.
Весело тут и жарко им,
По палубе ножищи шаркают,
Душа их до жизни жадная,
А жизнь словно палуба шаткая,
Бродячая жизнь, бескрышая,
Им лишь пароход передышкою...
Так запомнилось. Записалось.
А еще записался разговор со штурманом Мироновым, который тот пароход вел. Он-то первый и поведал про деда своего Василия Афанасьевича, веселого, удалого человека, руководив-шего артелью. Когда пароход на стапеля ставить, по отзыву штурмана Миронова, нужны руки, ворот да русская "Дубинушка". Вот дед Миронов и запевал ее, да так, что слышали окрест и говорили: Мироновы работают...
Сын его, Афанасий Васильевич, участвовал в революции, водил ледокол "Байкал", который сгорел от снаряда колчаковцев. Потом Афанасий Васильевич водил другой пароход до самой аж Отечественной, пока глаза не стали плохо видеть. И передал дело сыну. А внук Василия Афанась-евича, тоже Василий Афанасьевич, начал тут плавать матросом с довоенных лет. И до сих пор плавает.
На другой день мы сидели, как водится, за бутылочкой, за омулевой ухой, которую подали, конечно, не сразу, а по существующему ритуалу, после определенной выдержки да разговора.