— Ты будешь моим наследником и наследником Пендрагона. И завещаешь своим потомкам всю Западную империю. Воюй, Мерлин. Воюй, чтобы завоевывать и чтобы сохранить завоеванное. Воюй, чтобы уничтожить своих врагов, а еще для того, чтобы властвовать над народами, потому что тот подданный, чью жизнь ты подвергаешь опасности рядом с собой, будет более тебе предан, чем тот, кто обязан тебе своим благосостоянием во время мира. На свете есть только война, Мерлин, — и ничего кроме войны.
Он замолчал. Я чувствовал на себе его могучее и ровное дыхание. Потом он добавил:
— Сражайся сам. Научись владеть оружием. В своей армии будь лучшим воином и сражайся во главе ее. Будь сам своим главным военачальником. Презрение твоих солдат опаснее, чем ярость самого жестокого врага. Констан из Логриса поставил во главе своей армии Вортигерна. Вортигерн изменил, и армия не помешала ему. Она повиновалась своему командиру. При этом пусть в смертельной опасности рядом с тобой будут твои самые честолюбивые воины и твои самые могущественные союзники. Они лучше защитят твою жизнь, защищая свою. А если их убьют… Он усмехнулся.
— Мертвые не предают. Он повернул коня. Темная туча стервятников взлетела. Теперь их было бессчетное множество, они подкрались, как воры. Мы вернулись к холму, где ждал Блэз. Король опустил меня на землю и сказал ему:
— Возьми охрану и отвези Мерлина в Моридунум. Отведи его к моей дочери и оставь их одних. Настало время ему увидеть свою мать и кое-что узнать от нее о своем рождении. Завтра я начну осаду Кардуэла, столицы силуров — я сделаю ее столицей всего Уэльса и поселюсь в ней. Ты приедешь туда с моей дочерью и внуком. Тогда я торжественно, перед всем двором провозглашу Мерлина моим наследником. Ступай! Он уехал в сторону холмов, где стояла его армия. Совсем стемнело, и пылающая Иска бросала отсветы на что-то огромное и живое, что-то черное, бесформенное, копошащееся, словно подергивался и колыхался саван, который накрыл мертвых. Стервятники вернулись.
Это происходило в четыреста пятидесятом году от Рождества Христова, или в одна тысяча двести втором от основания Рима. Мне было пять лет.
_3_
— Блэз, почему ты говорил мне, что моя мать умерла? Почему нас разлучили, если она жива, и почему она живет затворницей, словно мертвая? Повинна ли она в каком-нибудь преступлении или испытывает к человеческому роду такую сильную ненависть, что всякая связь с ним внушает ей отвращение? Потому ли, что у меня нет отца, я был лишен и матери? И не в моем ли рождении кроется этот грех или причина этой ненависти? Почему я читаю страх в глазах всех, кто видит меня, за исключением тебя и короля? Ты солгал мне, святой отец! И твоя святость, твоя ученость, твой авторитет учителя и достоинство твоей старости, отравленные ложью, внушают мне сомнения.
— Я предсказываю тебе, Мерлин, что ты будешь мудрецом и учителем среди людей, вечным старцем и лгуном. Я предсказываю тебе, что твой ясный ум и стремление к добру неизбежно заставят тебя лгать, лгать не самому себе, но другим — слепым и глухим, малым и блаженным. Потому что они — суть бесформенный и безликий материал, из которого можно вылепить святых праведников или закоренелых злодеев, и ложь — нередко лучшее для этого средство. Ты не любишь этот мир, и сказал мне, что хочешь выдумать другой. Но в каждой выдумке есть обман, и даже поиск истины не обходится без заблуждений. Как иначе убедить слабого в том, что у него есть права, сильного — что у него есть обязанности, и обоих — что права одного являются также и обязанностями другого, уравнивая их силу и возможности? Это хороший закон, но он никогда не соблюдается. Единственный истинный закон, Мерлин, — это закон твоего деда. А в том, что ты называешь моей ложью о твоем рождении, — я лишь выполнил приказ короля и в особенности волю твоей матери, которая была моей ученицей до тебя и которую я люблю больше всего на свете. Она скажет тебе об этом все, что сочтет нужным. Что же до страха, который ты внушаешь, я скажу тебе лишь то, что ты и сам можешь заметить. За пять первых лет твоей жизни ты узнал столько, сколько твоя мать узнала за двадцать лет, а я — за всю мою жизнь. В этом есть что-то — божественное или же дьявольское, — что смущает простых людей, которых больше всего пугает самобытность ума. Даже наши тяжеловесные мыслители, наши записные мудрецы, рядящиеся в глубокомысленность, а на самом деле являющиеся лишь старательным списком изреченной мудрости, и, я бы сказал, именно они-то — посредственности, ревниво оберегающие собственную исключительность и способные оценить достоинства лишь себе подобных, — больше всего боятся тебя и ненавидят. Таким образом, ничтожество поддерживает самое себя. Все, у кого есть хоть какая-нибудь власть — безмозглые скоты или ученые мужи, — забросали бы тебя камнями или изгнали из страны, не будь ты любимым внуком самого грозного из королей. Твою мать также боялись и ненавидели, и, отвечая им презрением, она по своей воле затворилась от мира. Но если ты, Мерлин, хочешь его изменить, ты должен будешь вступить в бой с этими ничтожными царьками мира материального и бесплотного и использовать их в соответствии с твоим замыслом; и только убедив их в том, что они могут быть выше, чем они есть, тебе, возможно, удастся возвеличить их. Народ последует за тобой, потому что не столь ему важно понимать, сколько хочется верить. Помни только, что наш век короток и что благородная самоотверженность и вера не вечны и легко уничтожаются тем, что называется силой вещей, которая есть не что иное, как возвращение к истинному закону. Вот все, что я хотел сказать тебе о моей лжи, о том страхе, который испытывают другие, и о твоей собственной честолюбивой мечте — в надежде на то, что твой старый учитель стал теперь в твоих глазах немного менее достоин оскорблений.
_4_
Я впервые увидел свою мать. Ей было двадцать пять лет. Она стояла передо мной, высокая и ослепительно красивая, но с тем выражением холодной резкости и непреклонной властности на лице, которые я заметил и у короля. Она тоже рассматривала меня, не говоря ни слова.
Потом она посадила меня на свое ложе и села сама, на некотором удалении. Она заговорила мелодичным и ровным голосом — иногда только он ей изменял, и плавное течение ее речи прерывалось, выдавая какое-то сильное волнение, скрытое за внешней спокойной строгостью.
— Поскольку, по словам Блэза, ты за несколько лет превзошел его огромные познания и твой ум уже достиг той зрелости, когда никакая истина не может испугать его, я, с согласия короля, открою тебе то, что уже известно всем и что до сего часа скрывалось только от тебя. Для этого я должна рассказать тебе кое— что о себе, такой странной матери необычного ребенка, которого, несмотря на частые и подробные отчеты Блэза о твоей жизни и твоем воспитании, я никогда не могла себе представить.
Она в задумчивости посмотрела на меня. Потом в первый раз улыбнулась. И в эту минуту я полюбил ее.
— Ты уже знаешь, что я единственная дочь короля деметов. Поскольку королева не смогла произвести на свет других детей, мой отец возложил на меня свою последнюю надежду иметь прямого наследника мужеского пола, чтобы оставить ему все завоеванные им земли. Однако хотя он и видел во мне — как мужчина и государь — свою покорную подданную, во всем послушную его воле, но — поскольку я единственный человек, за исключением тебя, к кому он когда-либо испытывал любовь, — он способствовал моей склонности к наукам и дал мне наставника, известного своей ученостью во всех землях от западного моря и до Константинополя. Сделав это, он, сам того не зная, создал препятствие для выполнения своего замысла, поскольку дал мне возможность противиться его воле. Я очень рано решила посвятить свою жизнь премудростям науки, а не супругу, и отбросила саму мысль о браке, как о тяжкой и унизительной обязанности. И потому я решительно отвергала всех являвшихся ко мне женихов, в том числе и Пендрагона, в отношении которого король был особенно настойчив, потому что такой союз помог бы его плану объединения бриттских королевств. Его беспокойство и раздражение росли год от года, пока не достигли той степени, когда я начала уже думать, что он меня возненавидел и потому силой принудит покориться его желанию. Настал день, когда мне исполнилось девятнадцать лет… Здесь она снова прервала свой рассказ, словно не зная, продолжать ли ей дальше.