Понемногу перед Еленой разворачивалась вся печальная история. Ослабевшая после триумфа дисциплина; солдаты, радостно толкающиеся по городским рынкам — покупают сувениры, глазеют по сторонам, хвастаются в тавернах и банях своими подвигами; а потом — внезапное, хорошо скоординированное нападение на них, в котором участвовала чуть ли не половина горожан...
— Что за этим стоит? Ведь там не простой мятеж. Мятежники были вооружены, обучены, оплачены. Что им было нужно? Происходит что-то непонятное — какие-то подспудные течения, какие-то планы... Кое-кто говорит, что все это дело рук евреев. В Риме повсюду тайные общества. Никогда не знаешь, с кем говоришь, — человек сидит рядом с тобой за столом, а, оказывается, он состоит в таком обществе. Там люди из всех сословий. И женщины тоже. И рабы, и евнухи, и сенаторы. Они хотят уничтожить империю — одни только боги знают зачем. Аврелиан говорит, что все это христиане... Я ничего не могу понять.
Он изливал душу Елене, потому что она оказалась его единственной слушательницей, но, даже пристыженный и растерянный, он не искал у нее утешения. Это был совсем не тот человек, который, полный надежд, уезжал из Нисса. И в последующие дни, когда прошла усталость после долгой дороги и притупилась боль от потерь, когда он снова начал трезво и уверенно подсчитывать свои шансы на повышение, Констанций так и остался для Елены чужим. Он оставался чужим, и когда стоял рядом с ней, а она кормил ребенка, и когда приходил к ней в постель. Из Рима, куда стекались и где расточались все богатства мира, он возвратился ограбленным и опустошенным. Прежняя энергия молодости в нем иссякла, способность любить оскудела; все, что увидела в нем когда-то Елена, к чему она потянулась и чем так недолго наслаждалась, безвозвратно исчезло. Хлора никогда не учили проявлять любезность, не впитал он с детских лет привычки быть всегда обходительным, и теперь ничто не скрывало его мелкой, холодной души. Уже в первые дни после его возвращения Елена поняла это и смирилась. Словно тот спартанский мальчик, которого так часто — и, как ей тогда казалось, с такой тупой навязчивостью — ставили ей в пример в детстве, она только крепче прижимала к себе лису, вгрызавшуюся в ее внутренности, лишь бы никто ее не увидел.
Но, пусть и чужой, он вечер за вечером проводил наедине с ней и, все еще потрясенный тем, что произошло в Риме, подолгу ей об этом рассказывал.
— Этого триумфа я никогда не забуду — я ничего такого и представить себе не мог.
— И слоны были?
— Двадцать штук и четыре тигра. Колесницу Аврелиана везла четверка благородных оленей; там были еще страусы, жирафы и какие-то звери, которым нет имени, которых никто до тех пор не видел. Зенобия один раз даже упала на четвереньки под тяжестью драгоценностей... Тетрик в своих галльских штанах горчичного цвета выглядел таким довольным, словно это его собственный триумф... Тысяча шестьсот гладиаторов! Ты ничего подобного не видала.
— Нет, не видала, — согласилась Елена.
— Нас принимали каждый вечер. Все самые важные сенаторы открыли для нас свои дворцы. Странные люди. Один, например, собирает коллекцию механических игрушек, которые в Персии делают для гаремов. И говорят — половину не поймешь. Временами мне казалось, что они считают нас чем-то вроде этих диких зверей из триумфальной процессии. Но обеды они для нас устраивали потрясающие. Каждое блюдо приготовлено так, чтобы оно стало не похоже само на себя: куропатки из сахара, персики из марципана — никогда не догадаешься, что ешь. А какой огромный город! Когда стоишь на каком-нибудь из холмов и смотришь вокруг, до самого горизонта видны одни только крыши. Целые кварталы домов в шесть и семь этажей — и редко когда встретишь настоящего италийца, зато сколько угодно всех остальных, любого цвета и любой расы, какие только есть на свете. Можешь мне поверить, мои люди были просто потрясены.
И в конце концов разговор неизменно заходил о том, что Констанция на самом деле интересовало больше всего, — о его карьере.
— Весь первый месяц я Аврелиана почти не видел. Он все время был с Пробом [15] — это там новая фигура, он удачно воевал на Востоке. Я уже начал думать, что он меня избегает. Потом, после триумфа, император вызвал меня, и у нас состоялся долгий разговор. Все будет хорошо. Он великий человек — второй Траян. Начал он с того, что перечислил все доводы против: и сенат недоволен, считает, будто мы, иллирийцы, слишком много на себя берем, и армия на Востоке меня не знает и так далее. Я решил — вот сейчас он объявит, что передумал. А потом Аврелиан сказал: «Я все это говорю для того, чтобы показать, какая трудная работа тебе предстоит». И больше ничего, но все это было сказано, как прежде, — спокойно и по-дружески. Он уже подготовил прокламацию о моем назначении и еще одну, где объявлял христиан вне закона. Но тут — надо же такому случиться! — в его сад ударила молния. Есть у него такая странность — он верит во все приметы. Он созвал множество предсказателей, чтобы с ними посоветоваться, и не подписывал никаких бумаг. И тут произошел тот ужасный мятеж в городе. После этого он неожиданно решил отправиться в Персию. Сказал, что хочет заполучить обратно тело Валериана, но, по-моему, он просто боится войска. Он хочет постоянно держать его в походе, в деле, чтобы солдатам было не до мятежей. Я надеялся, что он возьмет меня с собой. Снова и снова пытался с ним увидеться. Потом, перед самым своим отъездом, он прислал мне письмо. Там говорилось, что я должен вернуться в Нисс, что могу не беспокоиться, он про меня не забыл, надо только еще подождать, и на этот раз — не так уж долго.
Но Божественный Аврелиан больше не вернулся. Едва успев отправиться в путь, он был убит своими приближенными на берегах Босфора. Весть об этом очень скоро дошла до Нисса и была встречена здесь такими всеобщими и горькими стенаниями, словно речь шла о близком родственнике. Констанций был ошеломлен и ничего не предпринимал. Вся армия на некоторое время впала в растерянность. Ни один из полководцев не решался предложить себя в императоры. Шел месяц за месяцем, а империя оставалась без верховного властителя. Наконец сенат назначил императором одного из своих членов — пожилого, знатного и ничем не запятнанного. Против такого решения не возражал никто, кроме его самого: он прекрасно знал, что это означает.