Рядом с Анной, у волчьей клетки стоял комиссар Косарев, и он сказал:
- У, гадость. Смотрю на волка - и вся дикость наша, русская, т.-е. прет из него. Всех их мерзавцев в зверинцы надо.
Анна ответила:
- А я - я смотрю на него, и мне его жалко, мне сиротливо, товарищ. В волке вся романтика наша, вся революция, весь Разин. Мне жалко, что он заперт! Его надо выпустить, - на волю, - как осьнадцатый год.
- Ну, революцию я понимаю иначе. В осьнадцатом году как раз и понял, товарищ. К чертям всех Васильямсов с волками и т. д.
Волк снова забегал по клетке. Прошли со звонком, прокричали, что сейчас покажут за особую плату женщину-паука. Красноармейцы, стрелявшие в тир, вынули из-под шинельных пол кошельки. Ни Анна, ни Косарев не пошли смотреть женщину-паука, - Косарев не желал, чтобы его надували. Вышли на мороз, на улицу. Уж совсем стемнело, - пошли в трактир выпить чаю, запрячь и ехать. На улицах было темно. Волк остался в помещении гражданина Слезина, в тусклом электрическом свете, в скипидарящем запахе звериного пота. - Карусели на площади перестали вертеться. - В трактире, на эстраде отплясывали ряженые - хохол с хохлушкой, пели цыганские романсы. Косарев грустил, сердился на волка и на жизнь, выпил самогону.
За городом чуть-чуть мела поземка. Небо чернело. Вправо, вдалеке у железной дороги белым заревом светил завод. Лес принял шорохами и шумом вершин, - древний лес, сосны в два обхвата. Анна думала и ждала, что сейчас завоют волки, выйдут на дорогу. - И правда далеко в лесу - на санях его не слышали - в это время провыл волк, лизнул снег и побежал по взгорку, чтоб бегать так всю ночь, избегать верст сорок, ибо волка кормят ноги. - Монастырь был безмолвен. Косарев с санями въехал в монастырские ворота. - Семен Иванович, в валенках и шарфе, трудился у печки, растапливал, хотел сварить картошки. Печка дымила. В комнате было холодно, и не было света, кроме полуночного.
- Андрей не вернулся с вами? - спросил Семен Иванович.
- Нет, не вернулся. - Слушайте, Семен Иванович, я была в зверинце. Там есть волк. Осьнадцатый год не вернется, он прошел, навсегда. Какая была романтика, все рушилось, гремели грозы, люди шли, шли, шли. - - Где теперь мой муж, инженер? Мужичья Россия загорелась лучиной, запелись старые песни, замелась метелица, заскрипели обозы с солью, умирали города, заводы, железные дороги. Осьнадцатый год не вернется, он ушел навсегда. Наши коммуны погибли, мы всех растеряли, мы живем на монастырском кладбище, и мы, анархисты, как волк в зверинце. Когда мы ехали, поднималась поземка. Будет метель -
Вошел, не постучавшись, комиссар Косарев. Он был уже в той степени опьянения, когда ему стало весело. Сел к столу. Сказал:
- Азияты. - Я сегодня у товарища был, в городе, у военного комиссара Липина. Мы с ним вместе на Сормовском заводе работали. - "Ты, - говорит, - азият, на монастырском кладбище живешь, - сифилистик ты", - говорит. Я спрашиваю его, - почему я сифилистик? - "А помнишь, - говорит, - у твоего дяди на Сормовском, у токаря по металлу, нос гайкой оторвало". - А-а, - я ему отвечаю, - в таком случае помнишь на Сормовском был директор - сифилистик, - так всем трубам пришлось 606 впрыскивать, чтобы не провалились от сифилиса. "Врешь!" - говорит. - Не вру, отвечаю. Смотрит обалдело. "Врешь, - говорит, - я в прошлом году был, видел, как рабочие сидят около труб, греются, - трубы стоят!" - Потому, говорю, и стоят, что им впрыснули 600 и 6 - обалдел парень!
Комиссар Косарев рассмеялся весело, помотал головой, встал и ушел.
На заводе
- в стале-литейном, в мартэне - сталь и уголь, и они в мартэне, как кусок солнца - стихия, на нее, как на солнце, нельзя смотреть простыми глазами, она бурлит и жжет.
В зверинце
- в клетке за решеткой - волк, стихия лесов, и он в клетке, как машина, след в след, мышца в мышцу, движенье в движенье, на волка сиротливо смотреть.
Что такое - машина? И кто такой пролетарий? - У машины, как у бога, нет крови, - и машина, конечно, больше бога побеждает трудом мир. В Ассирии, в Вавилоне, в Египте - были божьи дворы, у них были служки, бог - в святом святых уходил в вещь в себе, от них затерялись в веках звездочеты, волхвы, алхимики, астрологи, маги, масоны, - они запутали столетья, они запутались в столетьях, они умирают - они вели мир. Конечно - божий двор - не машина, и служки при боге не рабочие. - Завод черен, завод в саже, завод дымит небу. Ты отрезан от мира забором, ты оторван от цветов, от полей, от песен, от пахаря. Ночью завод горит сотнями электрических светов. Но вот инженер повернул рычаг у турбины, и завод дрожит, дышит и живет: одно, одна машина, одна воля: конечно, машина без крови, и кто такой пролетарий? - Не тот ли, кто, претворив в себе маховик, почуяв оторванность от цветов и полей, и от пахаря, - покорил машину, им же пущенную, - не тот ли, кто, уверовав в метафизику машины, в домино машины, "где нет конца", - принял мир, как машину и на заводе хочет строить хлеб? Но тогда на заводском дворе - пролетарий служка машины, как инженер - поп. Они перестроят мир. От божьих дворов - в семнадцатом веке - шла культура российская, а от заводов
В лесу, над монастырем, замела метель. Холодно в гостином доме.
Андрей думает:
- Если бы теперь шел осьнадцатый год, я пошел бы в пролетарскую революцию.
И Андрей говорит Анне:
- Россия шла веками, перелесками, болотами, бежала от государственности, страшная страна, в песнях, в поверьях, в приметах, - Россия заложилась в бегстве от Киевской государственности, от удельщины и половченщины. Потом на Оку и Помосковье сели русские цари, монастырями, заставами, надолбами собрали Русь. Припомни, Россия Московская была вся - как церковный притвор, как церковь, от кокошника женского, как купол церковный, до культуры российской из-за иконоспасского монастыря, - потом по России гуляли - Разин, Пугачев. В семнадцатом году вновь загулял по России - Степан Разин, враждебный городам, государственности, поездам, загромил Россию, запел старинные песни, встряхнул старинными поверьями, зажег лучину, поезда повалил под откосы, перехворал сыпным тифом, убежал с фронтов, кинул все - это большевик, мужик. Веселая над Россией и страшная прошлась метель, провыла, прометелила, прогоготала, все хотела разбить. Но - послушай, - и Андрей молчит минуту. - Послушай. В вихревую эту метель безгосударственную, кровяную, удалую - вмешалась, вплелась черная чья-то рука, жесткая, бескровная, стальная, государственная - пять судорожно сжатых пальцев, черных, в копоти, сжимающих все до судороги, - она взяла под микитки и Россию, и русскую метелицу и стала строить государственность русскую, новую, - она нормализовала, механизировала, ровняла, учитывала, она сменила солнце на электричество, она внесла в каждый дом быт заводской мастерской и рабочей казармы. Эта рука - рука пролетария, рабочего. Это пролетарий над Россией из метели поставил бескровную, черную, всесильную машину, рычаг которой в московском Кремле, - он построил Россию, как карту, как план машины, где люди были номерами - в карточках, в картах, плакатах, словах, мандатах, всяческих заградотрядах, в карточках на табак, желтых, как человечьи лица, хоть вся Россия правилась метелью и кровью. Пришли новые монахи, принесли новую веру - веру машины - пролетарии. Никто не понял в России романтики пролетария, служки машины, мастера машинного домино, - никто не понял, что он, пролетарий, первым делом должен был быть враждебным - врагом на смерть - церквам, монастырям, обителям, погостам и пустыням, - не только русским, но всего мира.