Зорко смотрели ходоки за выражением лица своего управителя, чутко вслушивались в каждое слово.
— Да как же это может случиться, ваше высокопревосходительство, коли мы сами об этом толковать начали?
— Так-то оно так, Матвей, друг мой, Романович, да ведь вас-то только десятеро, — сказал, опустив голову, управляющий, — а на заводе тысячи человек. Они-то что?
— То же, что и мы, — сказал Зашеин.
— Ой ли?
— Так что же ты, ваше превосходительство, господин барин, неужели ты думаешь, что мы сами от себя? Когда во всех цехах все обговорено, растолковано и как следно быть…
— А чем я могу подтвердить это?.. Ведь на высочайшее же надо писать, что рабочие сами, осознав за благо сохранение своего завода, просят снизить плату, тридцать копеек на рубле?
Тут не выдержал маляр Иван Денисов и громко крикнул:
— Ежли надо, все подпишутся! До единого.
— Это другое дело, господин Денисов. Тогда и мне будет не боязно, что я ввожу в заблуждение его императорское величество, и вы не в ответе. Рабочий народ что море. Сегодня тишь, гладь и божья благодать, а завтра — бунт. И на нашем пруду большие волны случались. Не так ли, господа?
Послы опустили головы.
Не одних дураков назначали управляющими казенных заводов. Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский был из того поколения заводских воротил, которые умели, когда было надо, надевать рубаху с косым воротом, находить нужные слова, оказывать честь тем, кто сам лез в кабалу.
— Подумаю, господа. Ночь спать не буду… Все взвешу, прикину, высчитаю… Я и сам, господа, готов подписать вместе с вами прошение и отдать свои тридцать копеек с каждого рубля… И отдам, лишь бы дымила всякая труба нашего богатыря и красавца…
Говоря так, его превосходительство господин барин Андрей Константинович расчувствовался, любуясь собственными слезами и словами.
— Сам поеду к государю императору… На колени стану… И не подымусь, пока его императорское величество не скажет «быть по сему» и не соизволит приказать не умолкать заводскому свистку, не утихать цеховому шуму…
Ходоков ждали на плотине возле чугунного медведя и на Соборной площади мужчины и женщины чуть ли не от каждого квартала мильвенских улиц. Зашеин и ходоки, бывшие с ним, отвечали обнадеживающе.
— Нужны подписи, — объявил Матвей Романович. — Он хоть и барин, а тоже слуга. Не верит… Побаивается, как бы не зашабутился народ.
В эту ночь доморощенные писаря писали прошения, составляли подписки, в которых говорилось, что «по нашему собственному и личному желанию просим платить семь гривен за рубль и сохранить нам завод…».
Но не филькиных грамот хотел господин Турчанино-Турчаковский. Ему нужны были по форме составленные, прочитанные в цехах, потом подписанные поименно каждым прошения. И если неграмотный — ставь крест, прикладывай палец или проси подписать за себя товарища.
Не прошло и недели, как были получены тысячи подписей. И ничто не могло теперь остановить мильвенцев давать свои подписи. Маленький, пестрый по составу тайный кружок «Исток» не был в тот первый год века силой, способной хотя бы разъяснить рабочим, что, становясь на путь уступок, они вредят общему делу рабочего движения России, подают злой пример фабрикантам и казне, что старик Зашеин и сам не знает, куда он заводит рабочих. И такие голоса раздавались, такая агитация была, но ее не принимали, не понимали, да и не могли принять мильвенские рабочие.
Организатор и руководитель тайного кружка «Исток» молодой врач Родионов, сосланный в Мильву, сказал своим кружковцам:
— Их ведет не Матвей Зашеин, их ведет госпожа корова и все, что огорожено своим забором.
Стало известно, что управляющий, а за ним и некоторые заводские чины подписались вместе с рабочими, отдавая свои тридцать копеек с каждого получаемого ими рубля. И об этом говорили все.
— Вот это да! Значит, и они, как мы, держатся за свой завод?
— Оно конечно, — говорили другие, — от больших-то рублей легче выделить долю, чем от малых копеек, когда каждый грош на счету.
— А могли бы не отдавать, — резонно замечали третьи.
Не глуп был Турчанино-Турчаковский — знал, что делал.
Прошла неделя, а потом другая. Стали поговаривать, что зря, видно, собирали подписи, зря надеялись на казну. И когда рабочие готовы были махнуть рукой и ждать неизбежного конца, к дому Матвея Романовича подкатила карета управляющего.
— Его превосходительство просит вашу честь, господин Зашеин, не отказать в милости приехать к нему, — сказал прибывший лукавый писец, служивший при самом, при его квартире.
Лошади были посланы и за остальными девятью ходоками. Матвея Романовича везли на полных рысях, и кучер на всю плотину кричал: «Эй, поберегись!», хотя никого и не было на дороге в этот воскресный день.
Послы от цехов снова собрались в большой гостевой комнате господского дома. Тишина. Молчание. Сердца готовы выскочить от ожидания. Что-то скажет он… Зачем-то медлит… И все смотрят на бездвижную высокую двустворчатую белую дверь с золотой резной окантовкой по краям филенок.
Слышно, как считает секунды двухаршинный маятник старинных часов, стоящих на полу. А секунды длинны, как зимние ночи. Яркий день за окном и тот не светел.
Послы стоят. Ждут. Молчат.
И наконец бесшумно открывается дверь. В дверь проходит сам. Он в форме, при шпаге, при орденах и медалях.
К чему бы это?
— Здравствуйте, господа.
— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство.
— Прошу садиться!
Никто не смеет сесть.
— Прошу, — повторяет Турчанино-Турчаковский.
Матвей Романович садится, за ним садятся и остальные. Два лакея накрывают большой стол. Появляется закуска. Как это понимать? Золотит ли управитель горькую пилюлю, которую он приготовил им, или выдерживает характер и тянет, чтобы больше выжать. Может быть, мало тридцати копеек и он хочет сорок?
Лакей спрашивает:
— Что будет приказано подать из питья?
Турчаковский отвечает:
— Их спроси, — и указывает на пришедших, и главным образом на Зашеина.
— А нам ничего не надобно, ваше высокопревосходительство… Мы и так премного благодарим, господин барин Андрей Константинович, за честь.
Турчаковский не может скрыть улыбки:
— Вам-то не надо, да мне-то надо. В тот раз я вас поил, теперь ваша очередь поднести. Неужели даже полштофа не принесли? Нет? Тогда, — обращается Турчаковский к лакею, — неси четвертную бутыль и собери с каждого положенную долю, кроме меня. Теперь мне не от чего такую ораву водкой потчевать.
Четвертная бутыль принесена. Названы деньги, которые нужно выложить. Платит Матвей Романович:
— Потом разберем, мужики, с кого сколь…
Водка разлита по большим орленым бокалам. Управляющий берет свой. Подымается. Подымаются и остальные.
— За его императорское величество! — провозглашает Турчаковский и опрокидывает бокал.
Это же делают и остальные.
— Закуска моя, — объявляет управляющий. — Прошу. На нее ты мне, Матвей Романович, оставил деньги. Не совсем обанкротил, не в окончательных дураках оставил своего управляющего.
Лакей наливает повторно, а ответа нет. И когда выпивается второй бокал, Турчаковский говорит с упреком Зашеину:
— И как только я мог, Матвей Романович, клюнуть на твоего червя и попасться тебе на крючок. Как я мог согласиться с платой семидесяти копеек вместо рубля! Когда государь император узнал обо всем этом, моя жизнь оказалась на волоске. «Как возможно, — было сказано его величеством, — как возможно отнимать у моих верноподданных тридцать копеек с рубля… На что они будут жить? Положим, — говорит его величество, — у них свои коровы, свой картофель, грибки, капустка и прочие разносолы, но ведь нужно же покупать и чай, и сахар, и белый хлеб… И как этого не понимает Дурчанино-Дурчаковский, которого я всегда считал человеком, любящим мой народ, моих верных мильвенцев». Ну, тут, разумеется, министры стали доказывать свое. Стали говорить об убыточности и неизбежности закрытия завода. Тогда его величество изволил сказать: «Велю платить семьдесят пять копеек с рубля, и ни одного гроша меньше».