Нет выше счастья, чем аскеза. Не возникни у меня самой что ни на есть примитивной потребности высказаться, не было бы никаких проблем.
Она узнала меня мучеником уродства, я узнал ее мученицей искусства: это сближает.
– А этот какого черта здесь делает? – поинтересовался режиссер, заметив меня.
– Он пришел на кастинг, а мерзавец Жерар его избил, – с вызовом ответила Этель.
– Его не взяли? Жаль. Он бы, пожалуй, подошел для роли бальзамировщика.
– Тебя только это расстроило? А что ему разбили лицо – это, по-твоему, в порядке вещей?
Я был здесь, а они говорили обо мне в третьем лице. Люди часто совершают в отношении меня эту бестактность: конечно, с моим лицом я третье лицо и есть.
– Этот тип хочет сниматься?
– Спроси его.
– Вы действительно хотите играть в моем фильме?
– Нет.
– Кино вас не прельщает?
Кино меня прельщало, еще как! Что за идиотский вопрос! Иначе неужели я пришел бы? Не будь здесь Этель, я бы так и сказал. Но она слушала меня, и мне хотелось предстать перед ней героем, оскорбленным в лучших чувствах. Поэтому я ответил:
– Нет.
– Зачем же тогда вы пришли?
– Посмотреть.
– Ладно. Сейчас не до того. Идем.
И они ушли. Меня зло взяло, что он ни о чем больше не спросил: недолго пришлось побыть в привлекательной роли жертвы.
Я потащился за ними на съемочную площадку. И не замедлил порадоваться своему отказу: кто бы мог подумать, что кино – это такая скучища? Два часа я только и слышал что слово «стоп!». Но оно означало не переход к следующей сцене: всякий раз начинали по новой один и тот же эпизод.
Тоска была – хоть вешайся. Режиссер – его звали Пьером – находил в каждом дубле недостатки, похоже, понятные ему одному.
– Невыразительно!
Или, например:
– Вяло!
Или, когда ему не хватало вдохновения:
– Бездарно!
Вся съемочная группа была на пределе. Я не понимал, чего они ждут и почему до сих пор не разбежались.
А ведь поначалу я пришел в восторг. Павильон представлял собой экспрессионистскую арену с нарисованными тенями и трупами на зрительских местах. Этель играла главную роль – молодого бешеного быка, который влюбляется в матадора и выражает свои чувства, вспоров ему рогами живот.
Идея показалась мне замечательной и исполненной глубокого смысла: «Возлюбленных все убивают», – сказал Уайльд, один из моих святых покровителей. Мне не терпелось увидеть, как красавица устремится, нагнув голову, на того, кем хотел бы быть я, насадит на рога, оторвет от земли и помчится по кругу, неся его над головой. Я думал о том, как кровь жертвы потечет по лицу быка, а он будет слизывать ее, высовывая язык.
Режиссер явно не разделял моих эстетических воззрений. Я заглянул в сценарий, ходивший по кругу.
Можно было подумать, что это протокол заседания профсоюза ветеринаров.
Мне свойственно делать глупости. Я счел уместным сообщить Пьеру свое мнение между двумя «стоп!».
Он оглядел меня с головы до ног и продолжал распоряжаться, не сказав мне ни слова.
Прошло два часа съемок, а я видел только один эпизод, да и то а самом зачатке: какой-то зомби распахивал ворота, и на арену выбегал великолепный бык. Этот план занимал в фильме секунды четыре и был далеко не самым важным, если судить по банальности его постановки. Никто, похоже не понимал, почему тиран без конца его переснимает.
Я больше не сомневался в том, что Этель – ангел: ни малейшего раздражения или нетерпения ни разу не отразилось на ее лице. Она была единственным человеком во всей студии, кто не пребывал на грани истерики.
Наконец режиссер рявкнул:
– На сегодня хватит! Работать невозможно, все бездари!
Я думал, его сейчас побьют. И ошибся: его хамство все восприняли с искренним почтением.
«Настоящий художник!» – шептали вокруг меня.
– Полный идиот, – сказала исполнительница главной роли Маргарите, снимавшей с нее грим.
Молодые женщины понимающе переглянулись и засмеялись.
– Если вы так думаете, – вмешался я, – почему же тогда работаете с ним?
– Вы еще здесь?
– Я был на съемке. Почему вы не пошлете его куда подальше?
Она пожала плечами:
– Контракт есть контракт. Закатывать скандалы не в моем духе.
– А сначала почему вы согласились?
– Мне понравился сценарий. Меня вдохновила идея сыграть быка. Так надоели эти дурацкие роли современных молодых женщин! Пьера уважают в киношной тусовке. Я не ожидала, что он окажется таким болваном.
Я снова благословил человека, расквасившего мне физиономию. Если бы не он, два милых создания могли на законном основании поинтересоваться, почему я не ухожу. На правах жертвы нашего общего палача я удостоился очаровательных знаков внимания.
Как бы мне хотелось вернуть тот день. Это было год назад. Даже не верится: за этот последний год в моей жизни произошло больше событий, чем за двадцать девять предыдущих лет.
Помню, я сказал тогда:
– Ваше лицо – изумительный палимпсест: грим Маргариты, поверх него мазня режиссера. А снятие грима подобно труду археолога.
– Как красноречиво и как образно. Мы здесь к этому не привыкли.
Сегодня я думаю, что она смеялась надо мной, но в тогдашнем моем упоении каждое ее слово я принимал за чистую монету. Это было нетрудно: со мной никто за всю мою жизнь не говорил так ласково. Казалось, для нее просто не существовало уродства, которое я нес, как крест, с рождения.
Бодлер писал в своем дневнике, что «в любви единственное и высшее наслаждение есть уверенность в том, что творишь зло». Мне это всегда казалось теорией, не лишенной интереса, но касавшейся меня лично так же мало, как квантовая физика или смещение материков.
Никогда в жизни я не представлял, что смогу влюбиться. Я об этом и не помышлял; это ведь древняя как мир истина, что уродам нет места в любовной игре.
В тот вечер, после встречи с Этель, фраза Бодлера вспомнилась мне, и я впервые спросил себя, не отвечает ли она некоему затаенному желанию. И вот тогда-то мне открылась поразительная вещь: я не имел ни малейшего понятия о том, чего мне хочется. Мне не хватало многих лет умственной подготовки – лет, когда у подростков зарождаются и оформляются идеалы в области возвышенных чувств и плотских мерзостей.
Мой багаж равнялся нулю. В сущности, уродство сохранило меня в первозданной чистоте: теперь предстояло до всего дойти своим умом. Я больше не был двадцатидевятилетним, мне было одиннадцать.
Я принялся за дело с усердием неофита. Я решил обратиться к разным инстанциям; среди них были энциклопедия, мой половой орган, маркиз де Сад, медицинский словарь, «Пармская обитель», фильмы категории X [2], мои зубы, Иероним Босх, Пьер Луис [3], объявления в газетах, линии моей руки.
Я размышлял над словами Батая [4]: «Эротизм есть приятие жизни даже за гранью смерти». В этом наверняка было зерно истины, но какое? Я попытался сделать выкладки на бумаге, как в математике.
Полученный результат, бесспорно, оказался не лишенным изящества.
Поскольку все эти занятия нисколько не пополнили моих знаний, я решил погрузиться в пучину памяти.
Я лег на пол, широко раскинув руки и ноги, закрыл глаза и ушел в себя. Веки заменили мне киноэкран. Картины на нем показывали до того уморительные, что мне захотелось немедленно прервать эксперимент.
Я удержал себя, подумав, что эротика по определению комична: не преступив черту, не возжелаешь, а что может быть упоительнее, чем преступить правила хорошего вкуса?
И я стал смотреть свой внутренний фильм дальше. Мало-помалу у меня возникло впечатление, что многие кадры мне знакомы. Там были древние римляне, игрища на аренах и первые христиане, брошенные на съедение львам. Вскоре я уже был уверен, что эти мотивы вовсе почерпнуты мною из какой-нибудь голливудской клюквы, что все это я создал сам. Когда? Наверное, давным-давно: такие яркие краски бывают только в детстве.