— Хорошо, я пройду к Христине, — встала Клео. — А ты, мама, когда переговоришь с дядею, зайди за мной.
И ее стройная, особенно стройная в темном, строгом костюме tailleur, фигурка исчезла за дверью гостиной.
IX
Клео прошла по полутемному коридору, где, как и всюду в горницах Снежковых, все было пропитано специфическим запахом домовитости, свойственным каждому старокупеческому дому, и, приоткрыв низенькую дверцу в конце коридора, вошла в горницу Христины Снежковой, своей двоюродной сестры.
То была совсем необычная горница, напоминающая скорее светелку старых времен или келью монашенки. Огромный киот с многочисленными образами помещался в углу. Две лампады горели перед ними. Подле киота находился темный аналой с ковриком перед ним, с тяжелой книгой-фолиантом Четьи Минеи с раскрытой страницей. В противоположном углу стоял стол, простой, дубовый стол, с разложенными на нем книгами духовного содержания… По большей части то были Жития преподобных и святых мучеников. Тут же находилась за темными ширмами узкая по-спартански кровать и примитивный рукомойник. Отсутствие хотя бы какого-нибудь удобства в виде дивана, кресел, мягкой мебели вообще и зеркала поражало глаз. Каждый раз, когда Клео входила в келейку Христины, ее охватывало одно и то же чувство какого-то непонятного ей самой мистического страха.
И сейчас робко, на цыпочках, приблизилась она к постели двоюродной сестры и заглянула за ширму. Христина Снежкова лежала в постели с ледяным пузырем на голове. Ее худое, изжелта-бледное лицо не имело ничего юного, несмотря на то, что обладательница его была всего на год, на два старше Клео. Черные, суровые, слишком прямо смотревшие глаза, глаза без жизни и блеска, дополняли это впечатление. Сухое, аскетическое, маленькое личико было лицом молодой старушки. Широкая белая рубашка с высоким глухим мужским воротом облегала худое тело девушки, изнуренное постом и молитвою.
Из четырех детей Снежковых (старшие братья были женаты и жили своими домами) Христина была наиболее неудавшейся и наиболее любимой, как это всегда бывает в таких случаях, в семье. Она с детства страдала эпилепсией на почве мистической религиозности. Она постоянно стремилась к подвигу монашества, вымолила у родителей позволение поступить к восемнадцати годам в обитель, но постоянно повторяющиеся припадки тормозили отъезд девушки из родительского дома. Была и еще одна особенность у восемнадцатилетней Христины: она считалась прозорливицей, что, впрочем, самым тщательным образом скрывалось от чужих ее близкими родственниками. Стоило только сильно взволноваться девушке и ощутить в себе приближение мучительного припадка, как она начинала говорить, как ясновидящая, пугая и волнуя окружающих ее людей.
Клео Орлова знала эту особенность двоюродной сестры и вся разгоралась жгучим любопытством при мысли о возможности остаться когда-либо наедине с нею. Но до сих пор не представлялось как-то удобного случая. Их никогда не оставляли вдвоем с Тиной. Нынче же сама судьба, казалось, помогала ей. Уже уходя из гостиной от тетки и матери, Клео мельком подумала об этом. Сейчас же в комнате Тины эта мысль снова мелькнули у нее.
— Здравствуй, сестрица, — проговорила она бодрым, особенно звонким голосом, как бы желая заглушить этою непринужденностью тот мистический страх, который внушала ей личность ясновидящей, и она пожала лежавшую поверх одеяла худую, костлявую руку больной. Христина не пошевельнулась. Только большие, тусклые черные глаза пронзительно зорко уставились на посетительницу. Но вот разомкнулись ее сухие синеватые губы, и она глухо проговорила что-то вроде:
— Здравствуй, сестра, что, все беса тешишь? — скорее угадала, нежели расслышала ее сухой шепот Клео.
Гостья смутилась.
— Я тебя не понимаю… — прошептала она.
— Беса… Дьявола… говорю, тешишь, врага рода человеческого… — скоро-скоро, теперь словно бисером, посыпала словами Христина. — Откуда пришла? Что делала? Соблазнительница Вавилонская… блудница… чего алчешь? Куда грядешь? Одумайся… очнись… пока не поздно… Господь милостив. Он простит… Он тебя за молодость простит. «Аще не будете, как дети, не внидете в царствие небесное…» — шептала она все быстрее и быстрее, так что Клео едва могла разбирать теперь отдельные слова.
Теперь она вся дрожала. Зубы ее стучали, а глаза уж не могли оторваться от словно гипнотизирующего взгляда Христины… Но вот она сделала невероятное усилие над собою и, твердо глядя в лицо больной, произнесла едва не выкрикивая в голос:
— Но я же люблю! Его! Пойми. Какой же тут блуд?
Вероятно, слова ее дошли до сознания больной… Черные, тусклые, похожие на две темные впадины, глаза Снежковой вдруг широко раскрылись…
Она неожиданно легко поднялась и села на постели среди своих подушек, прямая, костлявая, жуткая, с пергаментным лицом мумии.
— Нечисто… Нечисто… Грехом смердит такая любовь… Вся грехом смердит… На блуд, на срам, на позор толкает. Беги ее, пока не поздно!.. Огради ее Спасом-Христом… Его люби… А все прочее тлен, блуд и проклятье… Пляски бесовские вижу, блудниц оголенных… Кружение дьявольское… Радость Сатаны… Ликование князя тьмы… Плачь иерихонский жен праведных… Свят! Свят! Свят!
Теперь она вся переменилась. Черные, до сих пор пустые впадины ее глаз засверкали и загорелись, как уголья. Лицо перекосило судорогой, пена выступила на посиневших губах. Она была страшна в эти минуты. Клео с ужасом отпрянула к двери и выскочила за порог кельи, не помня себя, вся обливаясь холодным потом. В тот же миг Христина со стоном повалилась на подушки и забилась в обычном припадке эпилепсии.
А в это самое время в кабинете самого завязывалась между хозяином дома и его гостьей беседа совсем иного рода.
Невольно смущаясь, Анна Игнатьевна изложила внимательно слушавшему ее брату свою просьбу. Федор Игнатьевич Снежков, высокий, худощавый, костистый мужчина с седою, лопатою, бородою, с суровым из-под нависших бровей взглядом черных и тусклых, как и у дочери, глаз, только покрякивал во время речи сестры, вертя в руках костяную разрезалку.
— Так… так… Вот оно что: деньги, говоришь, нужны, — произнес он, лишь только кончила говорить Орлова. — Так, так, а много ли нужно-то, Аннушка?
— Нужно тысячи три… четыре… — с внезапно вспыхнувшей надеждой в сердце произнесла та.
— Так. Так. А на что нужно-то?
— Как на что? На все нужно… Сейчас ведь мне жалованья не платят. Летний сезон… А расход тот же. Клеопатра вот гимназию в этом году кончила, одеть, обуть ее надо, — с горячностью бросала Орлова.
— Причина уважительная, нечего сказать, — усмехнулся Снежков, — а отцовы деньги куда же ты пропустила, Аннушка? Сначала на Льва покойного, теперь на хахаля, так что ли? — тонко прищурился он на сестру.
Орлова вспыхнула.
— Федор, не издевайся!.. Есть у тебя деньги, давай. Нет, не мучь зря, откажи… Но личностей прошу не задевать. Никого не касается то, на что пошла отцовская часть. Тем более что это были гроши, о которых и говорить-то стыдно.
— Стыдно, не стыдно, а денежки были дадены. И сама была виновата, что не больше их выпало на долю твою. Не сбеги ты в ту пору с твоим художником, да не обвенчайся с ним тайком, все бы иначе вышло. А тут пеняй на себя…
— Что же ты мне нотации читать, что ли, вздумал! — бледнея от негодования, произнесла женщина. — Говори прямо, дашь ты мне денег под вексель на три года или не дашь?
В волнении она схватила с письменного стола какую-то бумажку и лихорадочно мяла ее пальцами…
Снежков откинул голову на спинку кресла и в упор, не моргая, глядел молча в лицо сестры.
Так прошло с добрую минуту времени. Наконец он отвел глаза и, чуть усмехнувшись, проговорил:
— Нет, Анна, денег я тебе не дам, не надейся. И не потому не дам, что нет их у меня. Три тысячи во всякое время при моем обороте наскрести, конечно, можно… Что и говорить! А потому не дам, что не впрок они пойдут, все едино. На тряпки, на вертихвостничество перед молодцами, котами разными, проходимцами-разночинцами. На прельщение блудное. Смотрю я на тебя и дивлюсь. Под сорок тебе лет… Годы, слава тебе, Господи, не молодые, а в голове-то что! Тьфу! Труха! Пустота одна.