"доставляет удовольствие напомнить, что и Сократ был один из них ... забывая о том, что понятие ненормальности не существовало в те времена, когда гомосексуальность являлась нормой ... что только позор рождает преступление, ибо благодаря ему выживают только те, в ком никакая проповедь, никакие примеры, никакие кары не могли побороть врожденной наклонности, которая из-за своей необычности {tellement speciale} сильнее отталкивает других людей ... чем ... пороки более понятные ... с точки зрения обыкновенного человека". (С 639 / СГ 30-31)

Однако к концу главы нам дают понять, что несмотря на всю необычность, tellement speciale, эти "исключительные" существа "весьма многочисленны" "Если кто может сосчитать песок морской, то и потомство {их} сочтено будет" (С 654-55 / СГ 42). Более того, рассказчик чуть ли не осмеливается открыть читателю, что его миноритизующий подход объясняет также "нахальные" мотивы и чувства самозащиты, именно вследствие которых рассказчик (сам?) может предлагать и фальшиво миноритизующий взгляд на сексуально извращенных:

"эти изгои, составляющие ... мощную силу, присутствие которой подозревают там, где ее нет, но которая нахально и безнаказанно действует у всех на виду {etalee: разворачивается, раскрывается, разоблачается} там, где о ее присутствии никто не догадывается; они находят себе единомышленников всюду: среди простонародья, в армии, в храмах, на каторге, на троне; они живут (по крайней мере, громадное их большинство) в обвораживающем и опасном соседстве с людьми другой расы, заигрывают с ними, в шутливом тоне заговаривают с ними о своем пороке, как будто сами они им не страдают, и эту игру им облегчают ослепление или криводушие других ... ". (С 640 / СГ 31)

Из такого пассажа можно заключить, что в конечном итоге "другой расы" оказывается никто другой, как читатель, к которому пассаж обращен! Но, разумеется, его "обвораживающая и опасная" агрессия включает в себя также, в последних пяти словах, намек на то, что даже читатель, скорее всего, имеет свои собственные идентичные мотивы тайного соучастия в дефиниционной сегрегации la race maudite.

И в терминах гендера также то, что выглядит как общеизвестный тезис пра-доктрины сексуального извращения, anime muliebris in corpore virili inclusa  [женская душа, заключенная в мужском теле], на самом деле представляет куда более сложный и противоречивый кластер метафорических моделей. Даже если рассуждать крайне грубо, [мы обнаружим, что] объяснение, что Шарлю желает мужчин, поскольку глубоко внутри он женщина, объяснение, которое в этой главе, да и во всей книге предлагается вновь и вновь, серьезным образом расшатывается даже на протяжении короткого промежутка между моментом, когда рассказчик впервые понимает, что Шарлю напоминает ему женщину (С 626 / СГ 20), и той последующей эпифанией,[11] что он походил на женщину, потому что "он в самом деле был женщиной!" (С 637 / СГ 28). Однако то, чему рассказчик был свидетелем в этом промежутке, - далеко не завоевание этого "я" с женским гендером другим "я", контрастно изображенным как мужское. Отнюдь, и осторожный флирт Шарлю и Жюпьена представлен в двух других ракурсах. Сперва он выглядит как зеркальный танец двойников, [движущихся] "в полном соответствии [друг другу]" (С 626 / СГ 21), исподволь подтачивая решение рассказчика отвергнуть термин "гомосексуальность" по причине его принадлежности модели подобия. В то же время - действительно потрясающе, и потрясающе не менее от того, что эта апория проходит неотмеченной - их взаимодействие изображается как ухаживание изображаемого самцом Шарлю за изображаемым самкой Жюпьеном. "[М]ожно было бы сказать, что это две птицы, самец и самка, и что самцу хочется подойти поближе, а что самка - Жюпьен - хотя и никак не отвечает на его заигрывания, однако смотрит на своего нового друга без всякого удивления ..." (С 628 / СГ 22).

Эта гендерная система образов дестабилизируется еще больше надстраиваемой над ней ботанической метафорой, в которой различие пол / гендер и различие видовое удерживаются почти репрезентирующими и потому почти перекрывающими одно другое. Обрамление "La Race maudite" включает в себя демонстрацию на окне, выходящем на внутренний дворик Германтов, редкой орхидеи ("они все - дамы"), что может быть опылена только с помощью счастливого вмешательства пчелы одного-единственного вида. Как говорит герцогиня, "Они из породы растений, у которых дамы и джентльмены растут на разных стеблях. ... Есть насекомые, которые берутся устраивать им браки, как для монархов, по доверенности, так что жених и невеста до свадьбы даже не видятся. ... Но на это так мало надежды! Только подумайте: нужно, чтобы насекомое сначала увидело цветок того же вида, но другого пола, и чтобы ему пришла мысль занести в наш дом визитную карточку. Пока оно не прилетало" (G 535-36 / Г 441). И в последней фразе "La Race maudite" рассказчик "досадует на то, что внимание мое приковал к себе союз Жюпьен - Шарлю и что из-за этого я, может быть, пропустил оплодотворение цветка шмелем" (С 656 / СГ 42).

То, что постоянно подчеркивается в этой аналогии между ситуациями Шарлю и орхидеи - это пафос маловероятности осуществления, пафос абсурдности и невозможной специализированности, сложности в реализации потребности каждого. И этот момент явным образом нивелируется универсализующим ходом в конце главы ("После того, как мне ... открылось столь редкостное соединение, я преувеличивал его необычность" (С 654 / СГ 41). Более того, потихоньку он нивелируется на всем протяжении остальных томов A la recherche, где любовные отношения, которые установились в этом случае между Шарлю и Жюпьеном, демонстрируются как (хотя нигде об этом не говорится прямо) единственное исключение из каждого Прустового закона любви, ревности, триангуляции и радикальной эпистемологической нестабильности; без всяких комментариев или рационализаций, любовь Жюпьена к Шарлю показывается непоколебимой на протяжении десятилетий и основывающейся на совершенно надежном знании своего ближнего, который не является ни твоей противоположностью, ни твоим симулякром.

Даже если не придираться к пафосу редкости и хрупкости брака орхидей, эта аналогия, тем не менее, открывается зияющим концептуальным провалом, если попытаться - как это постоянно происходит на протяжении главы сравнить любую модель однополого желания с помолвкой девственных орхидей. В конце концов, различие между ситуацией растущих вдалеке друг от друга орхидей и ситуацией любой нормативной гетеросексуальной людской пары не в том, что орхидеи-партнеры одного и того же пола, и не в том, что одной из них или обеим приписывается или придается не тот пол: одна из орхидей все так же - обычная мужская особь, а другая - обычная женская. Скорее необычность их ситуации в том, что, будучи неподвижными, они должны обращаться к третьей стороне - другого вида, неважно какого пола - как к посреднику. Никакое картографирование Жюпьена или Шарлю как насекомого или другой орхидеи ничего не проясняет в модели сексуального извращения и никак ее не углубляет; отвлекающий маневр рассказчика в сторону ботанического гермафродитизма (ради наслаждения другим межвидовым сочетанием) превращает возможное декодирование метафоры во все более головокружительно невозможное. И после всего этого такое наслоение "природных" образов, каждого со своим собственным кластером противоречивости, морализующе-научными обращениями к тому, что в конце концов "природно", может дать разве что эффект денатурализации самой природы как ресурса для объяснений, превращения ее вместо этого во всего лишь имя для пространства или даже для принципа своевольного потока определений. Вот лишь один пример, далеко не атипичный:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: