Нельзя сказать, чтобы эта сцена была просто комичной; в ее необычайности и, если хотите, естественности была своя красота, и красоты становилось все больше". (Cities 626-27 / СГ 21)
"Еще удивительнее", "смешной вид", "привлекательным образом", "уморительная молодцеватость", "такой отталкивающий", "не просто комичная". Ощущаемые почти что кожей ветерки отклика и побуждения в этом пассаже веют от самоуверенности - то есть, от явной произвольности, граничащей с самопротиворечивостью - с которой расставляются эти прилагательные, каждое из которых намекает на предполагаемое отношение аудитории ("удивительный", "смешной", "привлекательный", "уморительный", "отталкивающий", "комичный" всякий раз для кого-то еще), отношение, которому шпионящий рассказчик в свою очередь готов воздушно и вязко потакать, его использовать - или замещать. В той степени, в которой способность каждого ребенка выживать в мире может быть схематически представлена через ее неравномерное владение последовательностью прилагательных-предикатов (важной вехой на каждом этапе здесь будет способность сформулировать следующее: "Я совсем устала", "Х дерется", "Y умирает", "Z совсем тупой", "A и B ссорятся", "С прекрасна", "D пьян", "E беременна" [в английском языке все предикаты в этих конструкциях выражены прилагательными/причастиями - Прим. перев.]), так что расстановка прилагательных и создание правдоподобных групп прилагательных становятся символами привязанности к мирскому, рамочное описание гомосексуальной сцены юным-старым рассказчиком Пруста должно как дезориентировать, так и уверять читательницу в ей уже известном, дезориентировать почти в той же пропорции, в которой она уже находит сцену знакомой; ликвидация тех связок, по которым она, как обычно, пробралась сквозь эту сцену, выглядит также обретением всеописывающей рукой рассказчика уверенности.[18]
Однако читательница становится причастной произвольной описательной власти рассказчика, только уступая его сокрытию себя и разделяя его, его необъясняемые и непредсказуемые порывы желания и презрения по отношению к напряженно вопрошающей сцене распознания геев. Именно из этого позаимствованного убежища - чулана прилагательных - три абстрактных существительных ("emperiente d'une etrangete, ou si l'on veut d'un naturel, dont la beaute allait croissant" (Pleiade II: 605) ["в ее необычайности и, если хотите, естественности была своя красота, и красоты становилось все больше" (СГ 21)]) могут излучаться со своей почти оперной определенностью. Приговор un naturel [естественности], будучи, по всему судя, заранее определенной задачей этой самой "гомосексуальной" главы у Пруста (как бы обрамленной Вопросом Орхидеи), маркированная этими существительными интенсификация дзэноподобной самовольности рассказчика в атрибуции в то же время раскрывает привязанность и презрение к терминам, в которых вопрос гомосексуального желания может с некоего расстояния не менее чем ставиться. Позволить l'etrangete сравняться с le naturel, в конце концов, это не просто приравнять противоположности, - но запустить всю домино-цепочку пар, в каждую из которых впутана гей-проблематика особым, исторически обусловленным образом: естественное / неестественное, естественное / искусственное, привычное / незнакомое, обычное / редкое, прирожденное / привнесенное. Здесь bouleversement [мешанина] различных систематизаций, в которых, как предполагалось, в этой главе будет анализироваться и измеряться гомосексуальность, не обладает ровным счетом никакой властью вмешаться в арию, что продолжает распеваться в точно той же тональности и на тех же нотах еще две страницы.[19] Было бы преуменьшением сказать, что когерентность аналитических категорий здесь подчинена непрерывности их высказывания; скорее полномочное позиционирование самого процесса высказывания обеспечивается той безапелляционностью, с которой этими категориями на наших глазах пренебрегают. "Dont la beaute allait croissant": чего на самом деле все больше и больше в этих предложениях, и что нас таким образом заставляют потребить (и мы потребляем) как красоту, - это не внутреннее качество Шарлю, Жюпьена или их встречи, но нарастающая, длящаяся, неистощимо впечатляющая художественная сила и убежденность описательного права рассказчика - права за их счет. Фактически, легко можно показать, как каждая аналитическая или этическая категория, на протяжении A la recherche применяемая к гомосексуальности де Шарлю, в каком-нибудь другом месте эпопеи ниспровергается или сталкивается со своей прямой противоположностью. Что эти разрастающиеся, пролиферирующие категории и особенно неотъемлемые противоречия в них действительно неослабевающе поддерживают, - это учреждение спектакля гомосексуального чулана как главной гарантии риторической общности, гарантии власти - власти кого-то еще - над дискурсивной территорией миросотворения, широко раскинувшейся за служащим всего лишь предлогом вопросом гомосексуального.
* * *
Действенность Шарлю для эпопеи как целого столь сильно зависит от представления Прустом спектакля чулана как истины гомосексуального, и это выполнено со столь очевидной полнотой, что одной из наиболее сложных проблем чтения Пруста становится нахождение такого пространства в этом Шарлю-ориентированном мире, где другие гомосексуальные желания в книге можно хотя бы сделать видимыми. И особенно пытаться поместить окружающий рассказчика и Альбертину эрос в какой-то бинокулярный фокус с представлением в эпопее Шарлю - непосильно трудная задача. Но этой непосильности есть простое объяснение: эти два эротических локуса столь упорно несопоставимы в точности в их отношении к видимости как таковой. Вероятно, чулан Шарлю спектаклеризуется таким образом, чтобы эротика, окружающая Альбертину (и, так сказать, окружающая рассказчика) могла продолжать сопротивляться визуализации; именно из того зачаточного пространства, что позже захватит Альбертину, обеспечивая привилегию этого пространства быть неподвластным взгляду, рассказчик занимается постановкой представления Шарлю; именно вокруг перцептуальной оси, связывающей чулан наблюдаемый с чуланом обитаемым обретает форму дискурс о мире.