Департамент полиции ныне занят тем лишь, что сводит ряд "освещений" в единую отчетную таблицу за месяц, тогда как следовало бы более пристально работать в этом направлении, останавливая внимание на силах молодых, работающих в Империи тайно, фанатично преданных крамольной идее марксового социализма.
Ежели б мы смогли создать бюро, занимающееся сбором данных именно об этих лицах, ежели б мы смогли через посредство означенного бюро вводить в пропагандистскую верхушку с.-демократической партии свою агентуру более эффективно, то, можно полагать, движение марксистов пойдет на убыль, поскольку мы сможем освещать движение как по линии фабричных союзов полковника Зубатова, так и по линии нового бюро, коее бы наладило соответствующее наблюдение за партийною интеллигенцией.
В случае, ежели Вы, милостивый государь Дмитрий Сергеевич, найдете такое соображение заслуживающим внимания, я готов представить на благоусмотрение Вашего Высокопревосходительства подробный проект вышеупомянутого бюро и назвать кандидатуры чиновников, готовых к такого рода службе.
Позвольте, Ваше Высокопревосходительство, засвидетельствовать Вам еще раз самое глубокое и почтительное уважение.
Остаюсь Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою, готовый к услугам
полковник Зудин".
(Резолюция Сипягина: "Значит, я Плеханова, Засулич и Ленина не контролирую? Проэктов у нас и без этого много! Делом заниматься надобно Зудину, а не проэкты составлять! Пусть Мих. Иван. Гурович проверит работу Зудина и доложит результаты Александру Андреевичу".)
"ВАРШАВА ДЕЛОВАЯ КОРПУС ЖАНДАРМОВ ШЕВЯКОВУ ТОЧКА СРОЧНО ДОЛОЖИТЕ СОСТОЯНИЕ ДЕЛА ЛО ИНТЕРЕСУЮЩЕМУ МЕНЯ ЛИЦУ ТОЧКА ЗУДИН".
"САНКТ-ПЕТЕРБУРГ ДЕЛОВАЯ ДЕПАРТАМЕНТ ПОЛИЦИИ ЗУДИНУ ТОЧКА ХОДАТАЙСТВУЮ ОТПРАВЛЕНИИ ИНТЕРЕСУЮЩЕГО ВАС ЛИЦА В ИЗВЕСТНОЕ МЕСТО СРОКОМ ПЯТЬ ЛЕТ ШЕВЯКОВ".
"ВАРШАВА ДЕЛОВАЯ КОРПУС ЖАНДАЛРМОВ ШЕВЯКОВУ ПЛОХО ХОДАТАЙСТВУЕТЕ ТОЧКА ЗУДИН".
"Александровская пересыльная тюрьма.
Дорогие Альдона и Гедымин!
Я уже в Восточной Сибири, более чем за 6 тысяч верст от вас, от родного края, - но вместе со своими товарищами по заключению. Бывают минуты тяжелые, ужасные, когда кажется, что боль разорвет тебе череп; однако лишь боль эта делает нас людьми, и мы видим солнце, хотя над нами и вокруг нас - тюремные решетки и стены.
Ваш Феликс". 2
- Слышишь? - шепнул Дзержинский, чуть коснувшись тонкими ледяными пальцами острого колена Сладкопевцева. - Он запел. Слышишь, нет?
- Ветер.
- Он запел, - повторил Дзержинский. - Сначала он споет про бродяг, а когда заведет частушки, можно идти.
- Я ничего не слышу. Тебе кажется.
- Нет. Я слышу определенно.
Сладкопевцев подошел к окну. Слюдяные стекла запотели изнутри, июньская ночь была студеной, а какой же ей иначе быть здесь, в Якутии, коли в мае только снег сошел и обнажилась желтая, к а т о р ж н а я зелень, которая и не зелень вовсе, а похожа больше на тот тюремный бобрик, что появляется в холодном карцере, - пыльно-желтый, ломко-жесткий, свалянный...
- Теперь слышу, - сказал Сладкопевцев. - Он действительно поет про бродяг. Сколько ты дал Павлу?
- Он купил четверть. И наварил гусиной похлебки.
- Ты красиво снял вожака. Из поднебесья. Я не верил, что можно снять гуся с такой высоты.
- Все можно, если надо. - Дзержинский чуть усмехнулся, и Сладкопевцев понял, что Феликс тоже волнуется: он застенчиво, чуть по-детски усмехался, когда не мог скрыть волнения.
Сегодня на заре они сидели в болоте, и Дзержинский ждал пролета гусей, а Сладкопевцев лежал на тулупе, который был брошен поверх срубленных Феликсом сухих веток, и смотрел в далекое небо - все в прозрачных, словно бы кружевных, перистых облаках, и виделся ему театр в Питере, и вуальки барышень, и слышался таинственный п е р е ш у м в темной яме оркестра, который всегда сопутствует началу представления...
Тогда, на тяге, Сладкопевцев спросил:
- А что ж тогда мы ему выставим на закуску, если гуся не будет?
- Без закуски станет пить, - ответил Дзержинский, и лицо его ожесточилось отчего-то. - Я пробовал - давал ему воды после водки: он так же морщился и вкуса разобрать не мог. Хранитель устоев...
- Ты хотел выругаться и оборвал себя. Почему?
- Я не хотел выругаться, потому что не умею этого, - ответил Дзержинский.
- Не знай я тебя:, право, не поверил бы...
- Тише.
- А что?
- Летят. Пригнись.
Птицы тянули длинной, ровной, устремленной линией. Меняясь, она продолжала самое себя, оставаясь строем, который жил по какому-то внутреннему закону, подчиненному неведомой людям высшей логике.
- Ну, бей, - шепнул Сладкопевцев, когда посвист крыльев стал слышим и близок.
- Рано.
- Они пролетят.
- Нет.
- Сколько у тебя патронов?
- Хватит. Два.
- Бей же.
- Рано.
Дзержинский дождался, когда строй был ровно над головой, поднялся, легко и прикидисто вскинул ружье, выцелил гуся, вырвавшегося из общего взмета стаи, которая одновременно заметила угрозу, выстрелил. Птица, замерев на какое-то видимое мгновение, сложилась в комочек, ставший маленьким и бесформенным, и свистяще полетела из неба на землю, в холодное болото, и шлепко ударилась об воду. Поднялись грязные брызги.
Дзержинский сказал:
- Бери. Это хороший гусь.
- У тебя есть еще патрон.
- Ну и что? Для урядника хватит одного гуся. И этого-то жалко.
- Слышишь? - спросил Сладкопевцев. - Частушки уже поет.
- Пойдем.
- Присядем на дорогу.
- Ты веришь в это?
- Верю.
- Присядь, Миша.
- Вдвоем ведь бежим
- Присядь, присядь.
- Ты невообразимо упрямый человек, Феликс.
- Хорошо. Сядем вместе.
Они опустились на лавку, и Дзержинский ощутил своей прозрачной ладонью, как гладко и тепло дерево, сколько в нем тяжелой н а д е ж н о с т и, как много знает оно, допусти на миг возможность какого-то особого, внелюдского знания, присущего окружающей природе: умерщвленной ли человеком - вроде этой лавки, которая раньше была сосной, живой ли еще - тайге, простиравшейся окрест на тысячи якутских пустынных и безнадежных верст.
- Пошли? - спросил Сладкопевцев.