А вот ничуть не бывало! То, что сохранялось в Эгиде человеческого, очнулось даже позже звериной его половины. И оказалось, что дикий, вечно настороженный зверь давно учуял опасность, а боевое бешенство дотла выжгло в крови тину сонного зелья, мешавшую ее свободному току. Эгиль пришел в себя уже стоя над беспомощным Харальдом и вовсю сокрушая наседавших врагов. Из его горла рвался медвежий рык, древний зверь знать не знал никакого оружия: пальцы, согнутые, точно железные когти, разрывали чью-то мягкую плоть, ломали кости, выдергивали их из суставов... Пена бешенства хлопьями висела в седой бороде. Харальд зашевелился, когда Эгиль пнул его в ребра ногой и на весь лес проревел его имя: - Хар-р-ральд! Р-р-рагнар-р-рссон!.. Беги, конунг! Беги!.. Молодой селундец с великим трудом разлепил мутные, смыкающиеся глаза. Кругом что-то происходило, но его весь этот шум, драка и беготня никоим образом не касались. Он хотел спать. Потом что-то трепыхнулось в сознании. Как, как назвал его Эгиль?.. Мысленно Харальд, конечно, давно уже примеривался к славному званию конунга, но вслух его никто еще так не называл, потому что это было неправильно, и Эгиль менее всех торопился находить у юнца заслуги и свойства, которыми он покуда не обладал... На такую длинную и складную мысль у отравленного, одурманенного сонным снадобьем Харальда, понятно, сил не хватило. Только то чтобы кое-как собрать под себя ноги начать подниматься. Если конунгу предлагают бежать, значит, над его людьми уже носятся валькирии, выбирающие убитых... Он все-таки встал. Он никогда не предполагал, что это может оказаться так чудовищно трудно. - Беги, Рагнарссон...- повторил Эгиль. Плох воин, который в последнем бою не подаст своему вождю такого совета. Но вовсе плох вождь, который послушается. Харальду показалось, будто голос старого берсерка прозвучал более по-человечески, чем в первый раз. Он посмотрел и увидел, что Эгиль умирал. Недруги потеряли надежду справиться с ним в рукопашной - он шел напролом, не обращая внимания на их оружие, и просто ломал либо рвал в клочья всех, до кого мог дотянуться. Тогда по знаку вожака они подались прочь, в стороны, и вперед вышли стрельцы. С двух десятков шагов не промахнется даже слепой, а Эгиль еще и не стал уворачиваться, хотя мог- ибо увернись он, и стрелы, все три, достались бы Харальду. Так уж распорядилась судьба. Чтобы натянуть гардский лук, требуется усилие, равное весу взрослого человека. Воина, пораженного такой стрелой, сносит с ног и отбрасывает. Могучий Эгиль еще стоял. "Беги, - сказал Харальду его гаснущий взгляд. - Если погибнешь, твой отец никогда меня не простит..." А меня - если брошу своих или дам себя зарезать, точно барана, - ответил Харальд. - и, кому невтерпеж схватиться со мной? Я - сын конунга!.. Я Рагнарссон!.. Никогда не стоит человеку так прямо говорить о себе, но это была последняя битва когда земные законы и запреты теряют всякую власть. Стрельцы, ругаясь на все лады, снова натянули тетивы, и Эгиль все же свалился, искромсанный широкими наконечниками. В его теле торчало шесть стрел. Харальд понял, что остался один. Кругом дотлевали костры, но подле них уже не было удальцов-датчан, только что поднимавших кружки за добрый исход посольства и за своего хевдинга. На талой земле, уткнувшись кто в черный снег, кто в рдяные угли, лежали мертвецы с чужими, незнакомыми лицами. Харальд не мог их узнать. Только то, что одних зарезали без чести, спящими, другие успели заметить приближение смерти и потянуться к оружию... Однако подняться на ноги и достойно встретить убийц смогли только двое. Эгиль, которому бешенство берсерка помогло одолеть дурман. И он, Харальд. Потому что он был сыном Лодброка и не мог посрамить имя отца. - Я - Рагнарссон!.. - хрипло повторил он вслух. И шагнул навстречу безликим, спрятавшим хари под кожаными личинами. Первый шаг дался ему страшным усилием, потом стало легче. Люди не могут запомнить всех дел даже самого родовитого человека, но непременно расскажут, как он умер. Ибо свидетели есть всегда. Хотя бы сами убийцы, которые обязательно похвастаются совершенным. Смерть есть последний поступок, и зачастую важнейший. Он многое искупает даже в неудавшейся жизни. Вот как у него, Харальда... Он увидел, как стрельцы снова вскинули свои страшные луки, и напрягся всем телом, ожидая, что не прикрытую щитом и доспехами плоть его вот сейчас раздерут, пронзят железные наконечники. Но откуда-то долетел повелительный окрик, и луки нехотя опустились. Голос показался Харальду знакомым, но сообразить, кому он принадлежал, датчанин не смог. Он повернулся в ту сторону, напряг зрение, пытаясь удержать плывущие перед глазами деревья. И увидел лежащего навзничь на земле боярина Твердислава, а над ним - воина в личине, только что опустившего меч... И еще не загустели тяжелые темные капли, стекавшие наземь с узорчатого лезвия... Этот меч... На один дурнотный миг у Харальда голова пошла кругом: Хрольв Пять Ножей, явившийся из Роскильде выручать попавшего в беду родича- и по ошибке поднявший руку на друга... Потом все встало на место. Харальд вспомнил. И понял, почему стрельцам, убившим Эгиля, не было ведено трогать его. И выговорил, не веря себе: - Сувор ярл? Сувор Щетина?.. ...А ведь учили его в бою видеть все кругом себя, и впереди, и за спиной, и ни к чему не прилипать пристальным взглядом- пропадешь!.. Учить-то учили, да вот не помогло. Стоило Харальду дать себя ошеломить зрелищем неподобной измены - и все! Люди, взявшие его в кольцо, того только и ждали. Мигом накинули Харальду на голову и плечи пенько-иук рыболовную сеть, подбили под колени Древком копья... Он упал, пытаясь высвободиться и не потерять меч, запутался еще больше и взвыл от отчаяния, поняв: злая судьба все-таки отказала ему в смерти, достойной сына Лодброка. Удары сыпались градом - спеленутого сетью датчанина пинали ногами, дубасили оскепищами, нацелились по хребту вдетым в ножны мечом, но промахнулись и сломали только ребро... Кажется, на нем решили выместить злобу и расплатиться за всех, кого разорвал Эгиль и зарубил Твердис-лав. Рассудок уже застилала погибельная багровая тьма, когда Харальд сумел выпростать левую руку и зацепить ею чью-то лодыжку. У него давно выбили меч, а до боевого ножа, висевшего на животе, было не дотянуться. Едва ли не последним усилием Харальд сумел удержать схваченную ногу, приблизить к ней лицо и... запустить зубы в грязное голенище... Скажи ему кто еще вчера, будто человек способен, словно клыкастый пес, прокусить толстую сапожную кожу и добраться до тела, - разве посмеялся бы, сочтя небылицей. А вот сбылось, и прокусил, и добрался, и ощутил на губах кровь, и услышал истошные крики укушенного - и лишь яростней заработал челюстями, перегрызая врагу уязвимое сухожилие над пяткой... Сырой ветер донес карканье двух воронов, пробудившихся задолго до рассвета. А может, Харальду только померещились их одобрительные голоса. Кажется, его били еще, и темнота стала окончательно смыкаться над ним, и он уплыл из этого мира в сумежное безвременье и тишину, успев огорчиться, ибо за чертой его не ждали девы валькирии, избирающие достойных. Его последняя мысль была отчетливой и злорадной: хоть какой, а ущерб своим убийцам он причинил. Не станут они бахвалиться, будто младший Рагнарссон сдался без боя, будто его оказалось уж так легко одолеть!.. ...Люди в личинах сновали по широкой прибрежной поляне, торопливо добивая всех, в ком еще теплилась жизнь. Копья поднимались и опускались, и в свете догоравших углей был виден пар, поднимавшийся с окровавленных наконечников. - Лабута! - огляделся вожак. - Где бродишь, живо сюда!.. Он не торопился вкладывать в ножны меч, в рукояти которого лучился синий камень, словно бы мерцавший своим собственным све-гом. Человек был недоволен и зол. Не таким виделось ему только что завершенное дело. Не так все должно было произойти. И желанная добыча оказалась совсем иной, чем он себе представлял... Он поднял чей-то плащ, валявшийся на земле, и разочарованно вытер длинный клинок. Кто бы мог подумать, что Синеокий станет вот так противиться его руке... Плащ, сколотый пряжкой, еще держался на плече мертвеца, человек в личине раздраженно дернул его, желая порвать. Добротная ткань не поддалась-пришлось отмахнуть мечом. Движение пять вышло неловким, и это озлило вожака пуще прежнего. Подбежал Лабута: - Звал,господине? - Звал. - Вожак наконец-то сдвинул личину с лица. - Ты все хорошо сделал, Лабута. Надо только тебе еще раны принять... Воин сглотнул, но взгляд и голос не дрогнули: - Приму, господине... - Первую держи!.. На сей раз меч послушался безукоризненно. Коротко свистнул - и резанул снизу вверх, распоров и окрасив кровью штанину. Лабута покачнулся, оскалил зубы, выдохнул. Однако устоял и не закричал. Вожак не глядя протянул руку, взял поданный лук, приладил стрелу. Потом ткнул Лабуту пальцами в бок, выясняя, где под толстым теплым кожухом начинается тело. - Локоть отведи, бестолковый... Новогородец поспешно повиновался. Он смотрел с беспредельным доверием и осторожно опирался на раненую ногу, на которой уже густо набухала кровью штанина. Так было надо. Вожак быстро вскинул лук и спустил тетиву. Он был великим воином. Он, и не целясь, бил метче, чем юные отроки после долгих мгновений стояния прищурясь и с высунутым от старания языком... Так и тут. Стрела обожгла тело и с визгом ушла в чернеющий лес. Лабута ахнул, рука непроизвольно стиснула бок. Вниз, под ремень, уже скатывались теплые кровавые струйки. - Зря пожалел, господине, - запоздало просипел он сквозь сжатые зубы. - Лучше бы голову... Повязку враз видно чтоб... И за мертвого с этим не бросили бы... Вожак подумал над его словами и согласно кивнул. Потом вытащил из-за пояса и надел на левый кулак тяжелую рукавицу, обшитую по тыльной стороне кольчужными звеньями. Лабуте помогли откроить подол от рубахи и перевязать раны. Кто-то попытался шутить насчет того, как станут лечить его да ухаживать жалостливые ладожские девки, но шутка не получилась. Лабута морщился, заталкивая под кожух скомканные тряпицы, и жадно пил пиво из поднесенного друзьями ковша. Половина его лица была в размазанной крови, висок и скулу заливала болезненная багровая опухоль. Так было надо. Ему протянули костыль, нарочито кое-как вырубленный из стволика молодой березки, так и не увидевшей веселой весны. Лабута поднялся, примерился... Вожак тем временем вернулся туда, где остался лежать зарубленный Твердята Пенек. Смерть стерла с лица Твердислава ярость, горечь и боль; оно выглядело спокойным и грустным, словно боярин кому-то прощал долгие юды никчемной вражды и только жалел, что не успел этого высказать былому недругу вслух. Его глаза были совершенно живыми и пронзительно, зорко смотрели на стоявшего над ним человека... но уголок одного глаза был присыпан бурыми крошками сосновой коры и тому, кто замечал это, становилось понятно, отчего на груди боярина неподвижна красивая суконная свита. Твердяту убили ударами в спину - спереди были не так заметны раны и кровь. Вожак долго стоял над ним, вглядываясь в постепенно застывающее лицо. Он в своей жизни навидался еще не такого; давно уже ничто не могло его ни удивить, ни напугать. Но Твердислав Радонежич был ему не чужим, и память знай подсовывала вроде бы потешный, но на самом деле нешуточный поединок на маленьком лесистом острове посреди осеннего Варяжского моря. И кусок мертвечины, что как будто с самих небес шлепнулся под ноги поединщикам - тюлений глаз, выдранный жадными чайками из головы дохлого зверя... - Господине, как велишь с датским княжичем поступить? - подошел сзади молодой воин. Вожак нехотя обернулся: -- Да что... Как всех. Кметь бегом поспешил исполнять приказание, но голос предводителя, осененного неожиданной мыслью, догнал и остановил его: - Живой еще, что ли, княжич-то? Воин вернулся: - Так живой, господине. Спутали- и то Базану зубами ногу погрыз! Уж и били его, а как ни глянем - все дышит... Потому я к тебе... Добить, что ли? - Успеется! - отрезал вожак. - На лодью его! - Сделаю, господине! - И молодец серой тенью скрылся между покрытыми пеплом костришами, растворился в мреющем предутреннем сумраке. Оставшись один, предводитель еще некоторое время смотрел в мертвые глаза Твердяты Пенька. Потом... наступил ему на подбородок, заставив раскрыться рот. Извлек из поясного кошеля комок сухой прошлогодней крапивы и сунул боярину в немые уста... Убрал ногу. Но не сразу ушел, и душа Твердислава, незримо витавшая рядом, видела, как бесстрастное лицо вурдалачьего вожака ненадолго перестало быть схожим со сдвинутой на затылок личиной, как что-то дрогнуло в нем, показав глубоко спрятанное чувство. Ни дать ни взять- прощения просил у того, кого сам убил, да напоследок еще надругался над телом. Так было надо... А потом наступило ясное утро, и белоснежные крылатые кони вынесли в небеса Даждь-богову колесницу- топить снега, расчищать по лесам и полям дорогу весне. К тому времени на поляне не было уже никого из живых. Ни безликого воинства, ни Харальда, ни Лабуты- лишь беспомощно раскиданные, изрубенные, искалеченные, утыканные стрелами телa. He было видно и корабля, спущенного в реку совсем другими людьми, не, теми, что заботливо втаскивали его на берег... И Солнце не пожелало взирать на непотребва, сотворенные смертными. Снова задул крепкий северный ветер, и мало-помалу небо чаволокло облаками, и кровавую грязь начали покрывать кружевными пеленами чистые реденькие снежинки. Тощее голодное зверье стало выглядывать из чащобы, недоверчиво вбирать носами запахи стылого дыма и почти такой же стылой человеческой плоти... Мутная тяжко ворочалась в своем земном ложе, постепенно вспухала, наступала на берега, щедро подтапливала болото и лес. Раздумывала, в какую сторону течь. И постепенно смолкали рядом с поляной залитые водою пороги...