XXX
Что же до беловолосого калеки, виденного им дважды на улице в Хельсинки шестнадцатого февраля, в день смерти Иврии, то либо этот человек был увечным от рождения, либо потерял в катастрофе руки по плечи и ноги до самого туловища.
Утром, в четверть девятого, подбросив Нету в школу, а Лизу — в клинику физиотерапии, Иоэль вернулся домой, отдал машину Авигайль и заперся в кабинете господина Крамера, служившем ему спальней. Словно под увеличительным стеклом, в сфокусированном луче света, вновь и вновь прокручивал он в памяти ситуацию с калекой. Тщательно изучал карту Хельсинки, скрупулезно выверял свой маршрут от гостиницы до железнодорожного вокзала, где встретился с инженером из Туниса, но никакой ошибки не нашел. Верно, что калека показался ему знакомым. Верно и то, что следует приостановить операцию, пока не выяснишь, что за лицо показалось знакомым, даже если оно всплыло перед тобой как в тумане. Но теперь, бросив в прошлое пристальный взгляд, Иоэль пришел к почти несомненному выводу: в тот день в Хельсинки он видел калеку не дважды, а только один раз. Воображение запутало его. Он вновь разъял на мельчайшие детали все, что запомнил в тот день. По минутам воспроизвел все, что делал, на листе в клетку, поделенном на секции, каждая из которых соответствовала пятнадцатиминутному интервалу. До половины четвертого он сосредоточенно занимался этим, сверяясь с картой города. Склоненный над письменным столом, он работал напряженно и хладнокровно, по крохам отвоевывая у забвения последовательность событий и мест. Даже запахи города возвращались к нему… Через каждые два часа он наливал себе чашку кофе. Около полудня устали глаза, что серьезно затруднило работу, и он попеременно пользовался то очками «интеллектуала-католика», то линзами «семейного доктора». В конце концов стало вырисовываться более-менее приемлемое предположение. В четыре часа пять минут, как показывали настенные часы над стойкой в отделении банк «Нордик инвестмент», он обменял восемьдесят долларов и вышел на аллею Эспланад. Получается временной промежуток между четвертью пятого и половиной шестого. Место, по всей видимости, угол Марикату и Капитанинкату, у входа в большое здание в русском стиле, выкрашенное охрой. Почти явственно возник в его памяти газетный киоск рядом со зданием. Там он увидел несчастного на инвалидной коляске, который показался знакомым. Скорее всего, потому, что напомнил портрет, виденный в каком-то музее, возможно в Мадриде, и выглядевший знакомым, потому что вызывал в воображении чье-то лицо… Чье же это лицо?
Да ведь так можно окончательно рехнуться и никогда не выбраться из заколдованного круга. Надо сосредоточиться. Вернуться в Хельсинки, в день шестнадцатого февраля. И надеяться, что единственно возможный логический вывод — это, по всей вероятности, отражение отражения. Не более того. Скажем так: серп луны отражается в водной глади, которая в свою очередь посылает отражение на темную поверхность стекла в окне дома, стоящего на окраине села. И хотя луна взошла на юге, а окно смотрит на север, в стекле отражается то, что, на первый взгляд, никак не может в нем отразиться. Но ведь в действительности в стекле виден не лунный серп, что плывет в облаках, а всего лишь его отражение в воде.
Иоэль спросил себя: не может ли данная гипотеза оказаться полезной в его теперешних размышлениях, например об африканском луче, пролагающем путь перелетным птицам? Если методично, упорно, долго вглядываться в отражение отражения, не всплывет ли некий намек, не обнаружится ли щелка, открывающая то, что не предназначено для наших глаз? Или напротив, у вторичного отражения размыты контуры, и оно, как воспроизведение копии, выглядит выцветшим, блеклым, расплывчатым, предлагающим искаженный и затуманенный образ мира?
Так или иначе он успокоился по поводу калеки из Хельсинки, по крайней мере на какое-то время. Только отметил мысленно, перебирая лики зла во всем их многообразии, что в большинстве своем они никак не вяжутся с существом без рук и ног. У калеки из Хельсинки и вправду было лицо девушки. Или даже не девушки, даже не ребенка — еще нежнее и светозарнее. Глаза распахнуты, как будто он знает ответ и молча радуется простоте этого ответа. Простоте, в которую трудно поверить, хотя вот она — прямо перед тобою…
XXXI
И все-таки оставался вопрос, кто приводил в движение инвалидную коляску: сам калека или — что более логично — кто-то, толкавший ее перед собой? И как выглядел этот, кто-то?
Иоэль знал, что здесь следует остановиться. Эту черту пересекать нельзя.
Вечером, когда все сидели перед телевизором, он разглядывал дочь: безжалостно остриженные волосы, от которых остался короткий ежик: резко выдающийся вперед подбородок, унаследованный от семейства Люблин (Иврию эта семейная черта миновала, а в Нете проявилась вновь); одежду, казавшуюся запущенной… Дочь его походила на тощего солдата-новобранца, которого запихнули в мешковатые, не по росту штаны, а он, стиснув зубы, терпит. В глазах ее, случалось, ярко вспыхивала колючая зеленоватая искра, на мгновение опережающая реплику: «По мне…» И в тот вечер она, по обыкновению, предпочла сидеть на одном из черных стульев, стоявших вокруг обеденного стола. Сидела выпрямившись, не опираясь на спинку. Как можно дальше от отца, развалившегося на диване, и от обеих бабушек, расположившихся в креслах. Когда сюжет телевизионной пьесы принимал неожиданный оборот, Нета роняла иногда что-нибудь вроде: «Этот кассир — убийца!», или: «Все равно она не способна забыть его», или: «В конце концов он еще приползет к ней на четвереньках». А то и так: «Какая глупость! Ну откуда же ей знать, что ему еще ничего неизвестно?»
Если одна из бабушек — по большей части Авигайль — просила приготовить чай или принести что-нибудь из холодильника, Нета молча исполняла просьбы. Но если к ней обращались с замечаниями по поводу одежды, прически, босых ног, ногтей — а замечания чаще всего исходили от Лизы, — Нета обычно заставляла ее замолчать одной ехидной фразой и вновь, молчаливая и напряженная, замирала на стуле с жесткой спинкой. Однажды Иоэль попытался прийти на выручку матери, заговорившей об одиночестве Неты, об отсутствии друзей, о том, как неженственно она выглядит.
Нета парировала:
— Женственность — это ведь не совсем твоя сфера, не правда ли? — И тем заставила его замолчать.
А какая сфера его? Авигайль уговаривает записаться в университет — для собственного удовольствия и расширения кругозора. Мать считает, что ему следует заняться бизнесом. Несколько раз намекала, что хранит солидную сумму денег, которую готова вложить в стоящее дело. Один из бывших коллег настойчиво звал Иоэля в партнеры, совладельцем некоего частного сыскного агентства, суля золотые горы. Кранц со своей стороны пытался соблазнить его какими-то ночными авантюрами в одной из больниц, но Иоэль даже не удосужился выяснить, о чем идет речь. Тем временем Нета снабжала его сборниками стихов, и он ночью в постели листал их под шум дождя, стучавшегося в окна. Случалось, он останавливался, снова и снова перечитывал отдельные строки, а иногда — одну строку. Среди стихов И. Шарона, на сорок шестой странице сборника «Эпоха в городе», внимание Иоэля задержали пять последних строчек. Он перечел их четыре раза подряд, пока не решил, что готов согласиться со словами поэта, хотя и не был до конца уверен, что вполне постиг авторский замысел.
Была у Иоэля голубая записная книжка, куда на протяжении многих лет заносил он заметки, касающиеся эпилепсии, падучей болезни, которая, по мнению большинства специалистов, проявилась у Неты — хотя и в легкой форме, — в четыре года. Правда, не все врачи были до конца уверены в диагнозе. К ним присоединилась Иврия, причем с исступлением, которое порой граничило с ненавистью. Иоэль и побаивался этого исступления, и был очарован им, а потому едва ли не поощрял бессознательно. Записную книжку он Иврии никогда не показывал. Держал под замком в сейфе, вделанном в пол «кукольной комнаты» в Иерусалиме. Уволившись со службы и выйдя на досрочную пенсию, Иоэль перевез опустевший сейф из Иерусалима в Рамат-Лотан, но теперь не видел необходимости вмуровывать несгораемый шкаф в пол, да и запирал не всегда. А если запирал, то исключительно из-за голубой записной книжки. А также трех-четырех рисунков, изображавших его любимые цикламены и нарисованных ему дочерью, когда та ходила еще в детский сад и в первый класс.