8

Даже вид открывшегося ему места, где находилась землянка, был теперь непривычен, потому что там была тайна. И Федька Сурнин снова подкрадывался к ней тихо, пригибался и останавливал дыхание. Только совсем уж приблизившись, сделал рывочек, поднял крышку и глянул вниз.

Кентавр спал, неспокойно и горестно, полуприкрыв зрачки, так спят существа, чуя гнездящуюся в теле болезнь. Федька спустился, стараясь меньше шуметь, и сел на низенький чурбак в углу своего убежища. Человек-конь завозился, зашарил руками по соломе: во сне он не мог понять, откуда пришла помеха его одиночеству. Наконец вздрогнул и проснулся. Щуря глаза в темноте, стал оглядывать землянку. Увидав Федьку, заслонился рукой и что-то выкрикнул визгливо.

— Не бо-ойсь, не бо-ойсь… — полушепотом сказал Федька. — Я, несуразная твоя душа, и сам-то тебя боюсь…

Кентавр засмеялся — смех хриплый, с гнусавинкой — и, обессилев, опустился вновь на соломенное ложе. Федька двинулся поближе.

— Теперь, слышь ты, знакомиться надо. А как яно? Хошь не хошь, а я тебя спас, считай…

От этих слов он почувствовал гордость и, чтобы скрыть ее, закашлялся, отвернулся и стал развязывать мешок. Положил перед новым знакомцем хлеб, зачерпнул воды из бадейки, подал. Тот стал жадно есть, запивая из ковшика. Сурнин в это время подкрался со спины и легонько коснулся раны. Кентавр дернулся, покосился, но продолжал есть. «Доверяет!» — с той же гордостью подумал Федька. И, уже не обращая внимания на распростертое существо, занялся врачеванием. Вытащил бутылку с настоянным на траве отваром (бегал за этим снадобьем к икотке[*] Егутихе и достал за рублевку, выторговав полтинник), выдавил на бинт целый тюбик купленной в аптеке мази, наложил на рану, предварительно прополоскав ее настоем. Что осталось от полоскания отдал человеку-коню выпить. Тот долго маялся над неведомым питьем, однако выпил и заморщился гадливо, вязко ворочая языком.

— От та-ак! — подбодрил его Федька и довольно загыгал. — Ну, друг-земеля, теперь нам по всем фасонам уже знакомиться пора. Вот как это делается, если не знаешь: тебя, к примеру, как звать? Но, но, не стесняйсь, свои люди, чего дурить-то?..

Кентавр внимательно поглядел в лицо Федьки, усмехнулся, на этот раз скупо, спокойно, вполне осмысленно, и сказал густо и уверенно (а гнусавинка осталась-таки!):

— Мр… ррн… на-ах!.. Ра-энн…

— Ать ты!.. — заскреб затылок Федька, озадаченный. — Эт-то что же получается? Мр-ры…ны… Обожди, обожди… Так… Это получается — Ми-рон. Мирон! Верно, нет? Вот так имечко! И удивительно подходяще, вот в чем суть! Да! Подходяще!

Он обрадовался, искривился телом, угобзясь на чурбаке, потирая сухие лапки. Вид его впервые, видимо, стал интересен кентавру: шевеля пальцами, тот потянулся к нему рукой. Сурнин прекратил свои крики и отодвинулся. Взгляд человека-коня стал тревожен, тосклив; он дотронулся до рта и подвигал вверх-вниз челюстью. Федька кинулся было к мешку с едой, но новый знакомец жестом пресек это движение и, продолжая двигать челюстью, потрогал себя сначала за одно, потом за другое ухо. Сурнин завертелся на чурбаке, озадаченно шипя и сплевывая, покуда не сообразил, наконец, смысл жестов. «Говори!» — приказывал тот.

И Федька растерялся. Впервые за много лет его просили не заткнуться, не замолчать сейчас же, а приглашали что-то сказать. Однако растерянность Федькина происходила скорей всего не от этого, а от сознания своей ничтожности и бессилия: его просили что-то сказать, а сказать-то ему своему гостю было, по сути, нечего. Не расскажешь же, в самом деле, про дела с Надькой Пивенковой, Авдеюшкой Кокаревым — еще подумает неведомый, что жалости просит душа! О работе в колхозе, о нелепой своей отсидке — это опять, выходит, стыд… Сурнин хоть и понимал, что нечаянный пришелец желает слушать его речь в этот раз не для того, чтобы понять суть его личности, и все-таки не хотелось с первого общения лезть с мелкими разговорами, но темы большие и хорошие так и не пришли, и Федька, путаясь и подкашливая, стал рассказывать о том, как раньше справляли свадьбы у них на деревне. Он и сам когда-то что-то видал, что-то слыхал от отца с матерью, стариков, правда, и забыл многое, сейчас все изменилось, но в этой беседе можно было иметь хоть какой-то внутренний порядок, не касаясь собственной личности.

— На блины зятю, значитца, взводят квашню не густо. Ну, мука там, вода, соль, дрожжи… квашня, короче! — Федька аж вспотел от напряжения мозга. — Девушка, понятно, должна быть честная. На другой день положено за это выпивать. На закуску… копченую рыбу осетёр…

Тому подобную чепуху плел Сурнин минут с двадцать, пока не выдохся. Тогда запел пискляво:

В терему девки пели,
Да раю-раю,
Во высоком воспевали,
Да раю-раю,
Да молодцы наезжали,
Да раю-раю,
Одну девку взяли,
Да раю-раю…

Спел и замолчал, пригорюнился. Кентавр, слушавший его очень внимательно, до легкой дрожи в крупе, натужил горловые мышцы и сказал:

— Т… ты!

— А? Кто?! Я?! — схватился с чурбака Федька, — Говорит, говорит! — заорал в восторге. — Так я ж тебе и сказал: знакомиться, паря, надо, вот что! Ну, как тебя звать, я, положим, знаю: Мирон. Вот и ладно! А я, значитца, — Сурнин, Федор Лукич, сын собственных родителей! — И протянул ладошку. Кентавр дотянулся до нее своей ручищей, оглядел и слегка тиснул пальцами. Федька, ободренный, развеселился:

— А как я, слышь ты, про свадьбу-то баял! Эдак-ту раньше было… что т-ты, брат! Я и сам-то, помню… — Он навострился было врать, но в последний момент так и не решился: скомкал фразу, покраснел, отвернулся и спросил вместо того:

— Ты откуль сюда явился… красивый такой?

Однако силы уже покидали нечаянного гостя: зевнув с хрипом и клекотом, он опустил торс на солому и забылся, положив голову на крупные, буйно поросшие черным, жестким кудрявым волосом руки.

Федька же поел хлебца от припасенной Мирону буханочки, попил водицы из ковшика и, выбравшись с ружьишком наружу, побежал по лесу. Холода стягивали потихоньку землю: она хрустела и лопалась, непокорная, под быстрыми ногами лесного жителя.

9

А пришел обратно уже по первому снежку. Едва Федька вышел из землянки, как погода размякла, и началась морось, земля стала оттаивать, шмотья грязи полетели с худых сапог. Потом неожиданно воздух окреп, полетел снег на сырое земное покрытие, с ветром заколдовала даже крохотная метельца, но лесному жителю не было зябко в старой телогрейке: следом за метельными спиралями он кружил и кружил по лесу, искал добычу. Глупые тетерева, обманутые видом белой тверди, бухались об нее и ковыляли с беспокойным сипом, перепелки оставляли на ней первые, сейчас же заносимые следы. Все это чувствовал Сурнин и знал, где может подстрелить добычу, но метельный хоровод не отпускал его от себя, заставляя забывать о ближней задаче, не давая опомниться от вида и запаха первого снега. «Ать ты!» — легко и радостно вздыхал Федька, слушая скрип под ногами. Где-то дрожали пугливые зайцы, волк нюхал воздух из темной своей норы — дух голодного и веселого времени шелестел между деревьями, приникал к редким, только концами стебельков торчащим из-под снега травяным кустикам.

Нет, не закружил бы Федьку сладкий метельный холод, и не сгинул бы он в глухой тихой чащобе: много бывавший в таких переделках, он не знал смертельной скуки, что нередко овладевает путниками, попадающими в губительный, хрустальный снежный хоровод. Люди падают в снег, и обрываются следы, и что-то добавляется тогда в ветряном крике.

Когда в сердце застучала печаль, он свернул под прямым углом с дороги, которой кружил, постоял немного, отряхнул снег с плеч и фуражки, и шаг его опять стал валок и деловит: человек тропил свою дорожку, не совпадающую с метельной, круговой дорогой природы!

вернуться

*

Икотками в некоторых местностях на Урале называют колдуний — считается, что они могут напускать неудержимую икоту.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: