- Хватит, хватит, Крайнев! Все помирать будем. Ты, кажется, со Степаном Дорофеевым дружен? Ну, вот пусть он и отвезет, - распорядился директор в ответ на утвердительный кивок Василия. - А Петрицкому я сейчас брякну, они там тебе с остальным помогут, гроб там, венки... Эх, эх, эх, Василий Герасимович. Ну что ж, ну что ж, дело такое.
Иди, иди, иди, - заторопился он, пресекая очередную и неловкую попытку Василия хоть как-нибудь поблагодарить отзывчивого человека. Еще сто пятьдесят рублей Василий получил в кассе взаимопомощи, триста двадцать-все, что у него было, - снял со сберегательной книжки, и уже часа в два крытая автомашина с закрепленным, чтобы не ерзал в кузове, гробом и с двумя ящиками водки для поминок, тоже плотно упакованными и закрепленными, выползла, разбрызгивая воду из многочисленных после полудня мартовских луж, а кое-где, в затененных местах, с хрустом продавливая звонкий весенний ледок, попетляла, поколесила на запутанных развилках в предместье, возле металлургического комбината, и, вырвавшись на открытую дорогу Орел - Киев, пошла наматывать на колеса скорые для нынешнего века версты.
Василий сидел в кабине, по-прежнему, после недавнего разговора с женой, с ожесточенным и звонким сердцем, и напряженно смотрел перед собою в голубеющие, с каждой минутой все шире разворачивающиеся дали, снег во многих местах уже сошел, но были еще и ослепительно горевшие от солнца белые и неровные пространства полей, и воздух над ними, казалось, был еще чище и прозрачнее. Темная громада дубравы, проползшая вскоре в полуверсте от дороги, уже была отяжелена весенним беспокойством и как бы грузно разбухла, по бетонным канавкам обочь магистрали мутно и непрерывно бежала вода, разливаясь в низинах полей и лугов в сплошное и тоже нестерпимо ярко горевшее от солнца пространство, когда это случалось близко и, отражаясь от зеркала воды, солнечный блеск ударял по стеклам кабины, Василий жмурился. Он слегка опустил боковое стекло в кабине и закурил, его ожесточенное сердце начинало отходить. Шофер, старый и верный друг Степан Дорофеев, до этого упорно молчавший, покосился слегка на резкий, как бы потемневший от выступившей за эти сутки щетины профиль Василия.
- Зря ты так с бабой-то, - сказал он. - Она-то в чем виновата? Баба, она и есть баба, ей на каждом деле выгадать хочется, все они такие. Потом просилась, в глазах слезы...
- Просилась. Надо было сразу думать. Просилась, а зачем? Кто она ей? повел Василий головой, указывая назад, на кузов. - Чужой человек, а мне она мать родная. Не хочу, чтобы в этот срок кто чужой между нами втерся, опять судорожно повел он головой назад. - Один на один хочу с нею побыть...
У Степана в глазах мелькнула растерянность, он невольно подобрался, стал пристально и безотрывно смотреть на льющуюся навстречу влажную, широкую ленту бетона, какое-то тревожное откровение коснулось его и смутило.
- А бабы что. - опять заговорил Василий, - баб - их много... Им известно что от нас надо. А-а, ладно, я и сам знаю, не со зла она, от дурости, да что от этого? Раз так, не хочу, чтобы она рядом со мной была в этот срок, не хочу, к все. Ты лучше скажи мне, вот сижу я и думаю, на какой ляд человек на свете живет, а?
- Живет, - подумав, неопределенно отозвался шофер. - Ты лучше выпей, хвати грамм двести - и дело. Мне нельзя, а тебе чего?
- Не хочу, - коротко отказался Василий, и опять летела навстречу дорога, и к вечеру все рельефнее проступали пространства вокруг, краски менялись и густели, и у Василия, раньше никогда не замечавшего ни леса, ни поля, ни неба вокруг, сейчас от каждого поворота дороги, открывавшей глазам еще что-то новое, все тяжелело сердце, он с жадностью чего-то ждал, словно впервые видел этот мир. Степан, чувствуя это его состояние, старался не смотреть на него, ему вначале тоже было неловко и не по себе, но спокойный бег сильной, послушной машины и хорошая дорога придавали ему уверенность, и он, тоже бывший крестьянин, лишь однажды позволил себе скользнуть душой по размокшему сверху, почти парившему пятну чернозема.
- Там, от дороги-то, в сторону до наших Вырубок еще версты две, неожиданно сказал Василий. - Добраться бы.
- Ничего, доберемся, - опять подумав, отозвался Степан. - Засветло бы только.
- Тут, по такой дороге, часа на полтора и осталось, успеем, еще раньше будем, - заверил Василий и опять надолго замолчал, лишь оба одновременно проводили глазами сизоватую чайку с белой грудью, с резким криком прометнувшуюся через дорогу почти перед самой машиной, и Василий опять почувствовал сладкую, тягучую тоску, хотелось выскочить из машины, пойти куда глаза глядят весенним полем, утопая в грязи, шлепая по весенней воде, пойти прямо в слепящее солнце, чтобы ощутить буйство жизни и понять, что ты еще жив и что в тебе еще много вот этой хмельной жажды на что-то надеяться и чего-то лучшего ждать и верить...
Солнце уже сильно низилось, и его косые, начинавшие слабеть лучи россыпью прошивали синее хрустальное небо, задумавшийся, давно молчавший Василий, случайно взглянув вперед и в сторону, сильнее вжался спиной в подушку сиденья.
- Что? - спросил шофер, невольно притормаживая.
- Приехали, вон он, поворот, а вон там, - он указал на редко разбросанные крыши изб, трубы над ними, массивно выделявшиеся в редкой, сквозной и колеблющейся паутине деревьев, - ветер, что ли, поднимается. Эх, смотри, чего-то зажало, - с неловкой усмешкой пожаловался он, притискивая ладонью левую сторону груди.
Степан ничего не ответил, и машина, помедлив, осторожно переместилась на отвод, бережно покачивая кузовом, проползла по набитой еще, с оледенелыми колеями дороге в сторону от бетонки, и уже минут через десять Василий указывал, куда, к какой избе подворачивать. И его, и шофера поразило прежде всего абсолютнейшее безлюдье: десятка два или чуть больше изб, вытянувшихся в два неровных ряда, и старые, кряжистые ракиты, купавшие свои тонкие, с уже начинавшей просвечивать живой прозеленью вершинные ветви в синеве предвечернего неба, были чем-то одним целым, но ни одной живой души не было видно, ни одного живого звука не слышалось, что-то непонятное, пугающее и высшее было в этом безлюдье, и оба это почувствовали.
- Вот это да-а! - протянул Степан, оглядывая словно давно вымерший и заброшенный мир. - Поди, как на другой планете...
Но Василий давно уже глядел на приземистый и длинный силуэт знакомой избы, слегка припавшей с фасада на правый угол, на прогнувшиеся ворота, на намет еще не растаявшего пласта снега на высоком крыльце, и то, сколько он вложил в это подворье труда и заботы, вернувшись молодым щеголеватым сержантом из армии, и то, что именно в этот дом он привел Валентину и через год она именно здесь родил а ему сына, нерасторжимо связывалось с тем, что стояло в кузове еще не остывшей, разгоряченной после долгой дороги машины, теперь у него на глаза уже наворачивались скупые слезы, и он, чтобы Степан случайно не заметил их, торопливо отвернулся, он теперь ничего не видел перед собой и дрожащими руками долго не мог ухватить и выудить из пачки папиросу. Наконец закурил и втянул в себя горьковатый и злой дымок, муть в глазах стала рассеиваться, и он от неожиданности заморгал. Перед ним стояло пригнувшееся, низенькое существо с невероятно толсто замотанной головой, сморщенное личико с пытливыми маленькими глазами жило и таилось в глубокой нише, образованной, вероятно, из множества всевозможных платков и шалей. Василий понял, что перед ним одна из вырубковских старух, и поздоровался.
- Здравствуй, Василь Герасимович, - донеслось до него неожиданно звонко. - А я слышу: машина грохочет, слышу, вроде близко куда подворачивает. Дай, думаю, оденусь, выгляну, кто ж это такой в вечернюю-то пору? К нам, почитай, за всю зиму никто не заглядывал, привезут с центральной усадьбы хлеба дня на три, мы себе и живем. Что ж ты, Василь Герасимович, - указала старуха на машину, - вроде не к поре.
- Никак ты, Пелагея Авдеевна? - спросил Василий, и старуха живо и обрадованно закивала: