Отец Федор молча отдавал должное закускам, лишь изредка кивая в знак согласия головой.
Выпили по второй, за родителей крещеного младенца. Глаза у обоих заблестели и, пока отец Федор, густо смазав горчицей холодец, заедал им вторую стопку, Василий, перестав закусывать, закурил папиросу и продолжил разглагольствовать:
— Раньше люди хотя бы Бога боялись, а теперь, — он досадливо махнул рукой, — теперь никого не боятся, каждый что хочет, то и делает.
— Это откуда ты знаешь, как раньше было? — ухмыльнулся отец Федор, глядя на захмелевшего кума.
— Так старики говорят, врать-то не станут. Нет, рано мы религию отменили, она ох как бы еще пригодилась. Ведь чему в церкви учат: не убий, не укради… — стал загибать пальцы Василий. Но на этих двух заповедях его запас знаний о религии кон-чился, и он, ухватившись за третий палец, стал мучительно припоминать еще что-нибудь, повторяя вновь:
— Не убий, не укради…
— Чти отца своего и матерь свою, — пришел ему на выручку отец Федор.
— Во-во, это я и хотел сказать, чти. А они разве чтут? Вот мой балбес, в восьмой класс пошел, а туда же… Понимаешь ли, отец для него — не отец, мать — не мать. Все по подъездам шляется с разной шпаной, домой не загонишь, школу совсем запустил, — и Василий, в бессилии хлопнув руками по коленям, стал разливать по стаканам. — А ну их всех, батюшка, — и, схватившись рукою за рот, испуганно сказал: — Чуть при Вас матом не ругнулся, а я ведь знаю: это грех… при священнике… меня Семеновна предупреждала. Ты уж прости меня, отец Федор, мы — народ простой, у нас на работе без мата дело не идет, а с матом — так все понятно. А это грех, батюшка, на работе ругаться матом? Вот ты мне ответь.
— Естественно, грех, — сказал отец Федор, заедая стопку груздочком.
— А вот не идет без него дело! Как рассудить, если дело не идет? — громко икнув, развел в недоумении руками Василий. — А как ругнешься хорошенько, — рубанул он рукой воздух, — так пошло — и все дела, вот такие пироги. А Вы говорите: «Грех».
— А что я должен сказать, что это богоугодное дело, матом ругаться? — недоумевал отец Федор.
— Э-э, да не поймете Вы меня, вот так и хочется выругаться, тогда б поняли.
— Ну выругайся, если так хочется, — согласился отец Федор.
— Вы меня на преступление толкаете, чтобы я — да при святом отце выругался… Да ни за что!
Отец Федор видел, что сотрапезник его изрядно закосел, выпивая без закуски, и стал собираться домой. Василий, окончательно сморенный, уронил голову на стол, бормоча:
— Чтобы я выругался, да не х… от меня не дождетесь, я всех в…
В это время зашла Семеновна:
— У, нажрался, как скотина, пить культурно — и то не умеет. Ты уж прости нас, батюшка.
— Ну что ты, Семеновна, не стоит.
— Сейчас, батюшка, тебя Анютка проводит. Я тебе тут яичек свежих положила, молочка, сметанки да еще кое-чего. Анютка снесет.
Отец Федор благословил Семеновну и пошел домой. Настроение у него было прекрасное, голова чуть шумела от выпитого, но при такой хорошей закуске для него это были пустяки.
На лавочке перед его домом сидела хромая Мария.
— Ох, батюшка, слава Богу, слава Богу, дождалась, — заковыляла Мария под благословение отца Федора. — А то ведь никто не знает, куда ты ушел, уж думала — в район уехал, вот беда была бы.
— По какому делу, голубушка? — благословляя, спросил отец Федор.
— Ах, батюшка, ах, родненький, да у Дуньки Кривошеиной горе, горе-то какое. Сынок ее Паша, да ты его знаешь, он прошлое летось привозил на тракторе дрова к церкви. Ну так вот, позавчера у Агриппины, что при дороге живет, огород пахали. Потом, знамо дело, расплатилась она с ними, как полагается, самогоном. Так они, заразы, всю бутыль выпили и поехали. «Кировец»-то, на котором Пашка работал, перевернулся, ты знаешь, какие высокие у трассы обочины. В прошлом году, помнишь, Семен перевернулся, но тот жив остался. А Паша наш, сердечный, в окно вывалился, и трактором-то его придавило. Ой, горе-то, горе матери евоной Дуньке, совсем без кормильца осталась, мужа схоронила, теперь сынок. Уж, батюшка, дорогой наш, Христом Богом просим, поедем, послужим панихидку над гробом, а завтра в церковь повезут отпевать. Внучек мой тебя сейчас отвезет.
— Хорошо, поедем, поедем, — захлопотал отец Федор. — Только ладан да кадило возьму.
— Возьми, батюшка, возьми, родненький, все, что тебе надо, а я пожду здесь, за калиткой.
Отец Федор быстро собрался и через десять минут вышел. У калитки его ждал внук Марии на мотоцикле «Урал». Позади его примостилась Мария, оставив место в коляске для отца Федора. Отец Федор подобрал повыше рясу, плюхнулся в коляску:
— Ну, с Богом, поехали.
Взревел мотор и понес отца Федора навстречу его роковому часу. Около дома Евдокии Кривошеиной толпился народ. Дом маленький, низенький, отец Федор, проходя в дверь, не нагнулся вовремя и сильно ударился о верхний дверной косяк; поморщившись от боли, пробормотал:
— Ну что за люди, такие низкие двери делают, никак не могу привыкнуть.
В глубине сеней толпились мужики.
— Отец Федор, подойди к нам, — позвали они.
Подойдя, отец Федор увидел небольшой столик, в беспорядке уставленный стаканами и нехитрой закуской.
— Батюшка, давай помянем Пашкину душу, чтоб земля была ему пухом.
Отец Федор отдал Марии кадило с углем и наказал идти разжигать. Взял левой рукой стакан с мутной жидкостью, правой широко перекрестился:
— Царство Небесное рабу Божию Павлу, — и одним духом осушил содержимое стакана. «Уже не та, что была у парторга», — подумал он. От второй стопки, тут же ему предложенной, отец Федор отказался и пошел в дом.
В горнице было тесно от народа. Посреди комнаты стоял гроб. Лицо покойника, еще молодого парня, почему-то стало черным, почти как у негра. Но вид был значительный: темный костюм, белая рубаха, черный галстук, словно и не тракторист лежал, а какой-нибудь директор совхоза. Правда, руки, сложенные на груди, были руками труженика, мазут в них до того въелся, что уже не было никакой возможности отмыть.
Прямо у гроба на табуретке сидела мать Павла. Она ласково и скорбно смотрела на сына и что-то шептала про себя. В душной горнице отец Федор почувствовал, как хмель все больше разбирает его. В углу, около двери и в переднем углу, за гробом, стояли бумажные венки. Отец Федор начал панихиду, бабки тонкими голосами подпевали ему. Как-то неловко махнув кадилом, он задел им край гроба. Вылетевший из кадила уголек подкатился под груду венков, но никто этого не заметил.
Только отец Федор начал заупокойную ектенью, как раздались страшные вопли:
— Горим, горим!
Он обернулся и увидел, как ярко полыхают бумажные венки. Пламя перекидывалось на другие. Все бросились в узкие двери, в которых сразу же образовалась давка. Отец Федор скинул облачение, стал наводить порядок, пропихивая людей в двери. «Вроде все, — мелькнуло у него в голове. — Надо выбегать, а то будет поздно». Он бросил последний взгляд на покойника, невозмутимо лежащего в гробу, и тут увидел за гробом сгорбившуюся фигуру матери Павла — Евдокии. Он бросился к ней, поднял ее, хотел нести к двери, но было уже поздно, вся дверь была объята пламенем. Отец Федор подбежал к окну и ударом ноги вышиб раму, затем, подтащив уже ничего не соображавшую от ужаса Евдокию, буквально выпихнул ее из окна.
Потом попробовал сам, но понял, что в такое маленькое окно его грузное тело не пролезет. Стало нестерпимо жарко, голова закружилась; падая на пол, отец Федор бросил взгляд на угол с образами — Спаситель был в огне. Захотелось перекреститься, но рука не слушалась, не поднималась для крестного знамени. Перед тем как окончательно потерять сознание, он прошептал: «В руце Твои, Господи, Иисусе Христе, предаю дух мой, будь милостив мне, грешному».
Икона Спасителя стала коробиться от огня, но сострадательный взгляд Христа по-доброму продолжал взирать на отца Федора. Отец Федор видел, что Спаситель мучается вместе с ним.