После ужина дети забрались на печку спать. Бабушка ушла по хозяйству. Отец с матерью остались сидеть за столом. Иван Артемьевич вынул кисет с самосадом, не торопясь скрутил козью ножку и прикурил ее от лучины, стоящей на столе.

— Плохи наши дела, Фрося, — сказал он, обращаясь к матери.

Маша расслышала слова отца и в тревоге навострила уши.

— Да уж чего хорошего, — поддакнула мать, — озимые могут померзнуть, снегу-то мало выпало. Прогневили мы Бога. Я еще на Покров подумала о том, что урожай плохой будет, раз снег не выпал, это уж верная примета.

— Я не о том, мать, толкую. В колхоз меня тянут, а я опять отказался. Никак у меня душа не лежит свою животину этим босякам на общий двор вести. У них уже год как колхоз образован, а проку никакого нет. То коммуны эти выдумали, то колхозы. Куда податься крестьянину, Бог весть.

— Что же с нами будет? — спросила тревожно мать.

— Что вступать в колхоз — пропадать, что не вступать — пропадать, только об этом целый день душа моя болит.

— Может, с кем посоветоваться? — предложила мать.

— Да с кем теперь посоветуешься? Матфей Егорыч был умный мужик, так его уж раскулачили и сослали.

— Мы же, чай, не кулаки, мы к середнякам относимся.

— Единоличники мы, а значит, для них — те же кулаки. Уж коли они таких крепких хозяев извели, то до нас теперь им — самое время.

— Что же нам делать? — в тревоге спросила мать.

— Ладно, утро вечера мудренее, пойду скотине корму задам — и спать.

Это утро Маша запомнила на всю жизнь. В дом вошли чужие. Семью вывели во двор. Маша с Настей и Гришей стояли рядом с мамой, прижимаясь к ее подолу. Старший, Ванятка, стоял рядом с понурым отцом. Чужие люди выносили из избы вещи и грузили их на телегу. Из хлева выгнали корову и теленка и тоже привязали к телеге. Когда вывели кобылу Соньку, отец, проводив ее тоскливым взглядом, сжал кулаки и снова понурил голову. Бабушка крестилась, мать тихо заплакала, вслед за ней заплакали Настена с Гришей. Маша насупилась, но, подражая старшему брату, силилась не плакать. Больше всех старался их односельчанин — дядя Ваня Кликушев. Он радостно суетился, покрикивая, указывал, что еще выносить. Рядом с ним бегал его сынок Пашка, Машин ровесник. Когда все вынесли, Маша заметила, как Кликушев то смотрит на нее, то переводит взгляд на своего сына. Затем он подошел к Маше и, нагнувшись к ее лицу, оскалив полусгнившие зубы, захихикал. В нос Маше ударил винно-табачный перегар. Маша, отвернувшись, уткнулась в подол матери.

— Ты не вороти свою кулацкую мордочину, давай-ка скидывай полушубок, — сказал он, продолжая хихикать.

На Маше был совсем новый овчинный полушубок, который мама ей сшила к этой зиме. Она вопросительно посмотрела на мать.

— Снимай, дочка, куда же деваться.

Кликушев снял со своего сына драное пальтишко и накинул его на Машины плечи.

— На, носи да помни мою доброту. И ты, сынок, надевай, теперь наше время настало.

Пашка, надев Машин полушубок, показал ей язык. Та, не выдержав такой обиды, заплакала.

Отец, стоявший до этого молча, поднял свой тяжелый взгляд на Кликушева:

— Ты чего же, ирод, над ребенком изгиляешься?

— А ты, эксплуататор, забыл, небось, как я у тебя батрачил и что ты мне заплатил, кулацкое отродье? Ты над моими детьми тогда изгилялся, а я сейчас — все по справедливости, вот.

— Какая уж справедливость? Ты же в самый разгар посевной в запой ушел, за что же тебе платить? Не пил бы, работал, как человек, и тебе бы справедливость была. А на чужом достатке своего счастья не построишь.

— Нам Советская власть счастье даст. А вас, кулаков, всех под корень, вот.

— Эх, Иван, дурак ты был, дураком и помрешь. Неужто ты думаешь, что Советской власти такая пьянь подзаборная нужна будет?

— Но-но, ты у меня поговори еще, враг затаенный! — закричал Кликушев, но как-то уже неуверенно. — Если бы ты, случаем, не воевал в Красной Армии, то сейчас бы уже пошел следом за другом своим, за Матфеем Егорычем.

Вечером сидели в пустой избе и пили взвар на бруснике с постными лепешками.

— Не успокоятся они на этом, — сказал отец. — Уходить отсюда надо, пока не поздно.

— Куда же мы пойдем? — вздохнула мать. — Кому мы нужны?

— Поедем под Курск, там новые шахты открывают и заводы строят. Рабочие руки завсегда нужны. Сегодня ходил к Семену Подкорытову, за деньги он справки нам сделает. Ванятка уже большой, его здесь, в городе, в училище пристроим, специальность приобретать. С собой возьмем младших, Настену и Гришу, а Маша с бабушкой пока здесь у Сениных поживут. Как сами устроимся, и им знать дадим, чтобы приезжали.

Так Маша и осталась с бабушкой в деревне. Жили у своей родни, в их избе. Было тесно и голодно. Весной после Пасхи перебрались в сарай. Родня дальняя да бедная, сами кое-как перебиваются. А уж нахлебники им тем более не нужны.

Прошел праздник Троицы. Еды никакой не было уже третий день, и Маша вопросительно поглядывала на бабушку. Та поохала да повздыхала, а потом и сказала:

— Сгибнем мы с тобой, внученька, тут. Надо под Курск к своим добираться.

Взяли они свои нехитрые пожитки в узелки и пошли к ближайшей станции на поезд. А ближайшая станция находилась в сорока верстах от их деревни. На второй день пути Маша упала в голодный обморок. Перепуганная бабушка бегала вокруг внучки, крестила ее, шептала молитвы и брызгала водой, пока Машенька не очнулась. Пожевали они какой-то травы, что росла кругом в изобилии, набирая свою летнюю силу, затем попили воды из ручья и пошли дальше. Когда проходили мимо одного хутора, бабушка постучала в крайнюю избу. Вышла женщина и сердито спросила:

— Чего надо?

— Доченька, не мне, а вот ребеночку хотя бы чашечку супа, она пятый день ничего не ела.

— Много вас тут ходит, своих кормить нечем!

Но увидев огромные, впавшие глаза Маши, смотрящие на нее умоляюще, исполненные надежды, ушла в дом и вынесла чашку гороховой похлебки. Маша накинулась на похлебку, прямо через край чашки выпивая ее крупными глотками, но потом, как бы опомнившись, глянула на бабушку:

— Бабуля, и ты поешь.

— Кушай, внученька, — заплакала старушка, — мне все равно скоро помирать.

— Да ешьте вы скорее и уходите, не рвите мне душу! — в сердцах воскликнула хозяйка. — Я ведь у своих детей отнимаю! — и, заплакав, побежала в избу.

До станции добрались к вечеру. Народу к кассам за билетами было много, все кричали, скандалили, а уж бабушку с Машей совсем затерли. Они вышли из очереди и отошли в сторонку перевести дух. Бабушка шептала молитву Богородице. Маша знала эту молитву, когда-то она учила ее, потому стала шептать вместе с бабушкой.

Это была очень красивая молитва. Но как ни старалась Мария Ивановна впоследствии, через многие годы, припомнить слова не могла.

Когда они закончили читать молитву в третий раз, к ним подошел какой-то военный:

— Тетя Феня, да неужто это ты?

— Ах ты, Господи, Вася! Бог тебя привел! А это моя внучка, Маша.

— Ванина дочка, что ли? — осведомился военный.

— Его, сыночка моего, дочка. Вот к нему едем под Курск да билеты не можем взять.

— А деньги у вас есть?

— Есть, милок, есть, а как же, сберегла. Сами-то чуть с голоду не умерли, а деньги на дорогу схоронила.

— Давайте их мне и ждите здесь.

Когда он ушел, бабушка пояснила Маше:

— Это, внучка, сынок соседа нашего, Протаса, Царство ему Небесное. Вася как в Красную Армию ушел, так в село и не вернулся. А теперь вон какой стал! Был бы жив отец, вот бы на него полюбовался! Я думаю, Божья Матерь его к нам послала, Она, Кормилица, кому же еще такое чудо произвесть!

Вскоре пришел дядя Василий. Принес билеты и вызвался проводить их на поезд. Когда он посадил Машу с бабушкой в вагон, то достал из вещмешка полбулки ржаного хлеба и две луковицы:

— Вот, тетя Феня, все что могу. А мне в другом направлении ехать.

— Спаси тебя Христос и Матерь Божия. В каком же ты теперь чине, Вася? — полюбопытствовала бабушка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: