— По сторонам не смотреть, — голос Боксера сверху.
Я не то что по сторонам, а и на него не смотрю. Мне все равно. Хотя что кривить душой? Просто знаю, а потому обманываю самого себя: если охранник без маски, значит, расстрел. Если нет… Лучше побыть в неведении, не обрубать сразу надежду. Она как мяч — то вверх, то вниз. К худшему уже готов, а если надежда мелькнет опять, но всего на секунду, и мяч на твоих глазах начнет падать вниз — страшнее. Нервы все-таки не железные, хотя в руках держать себя можно. Перерубленные лопатой корневища в данном случае важнее неба…
— Короче, то, что ты из ФСБ, у меня никакого сомнения, — начинает сверху старую песню охранник. Дались им комитетчики, наверное, достали. — Ну, а чтобы ты все же разговорился, я сейчас покажу такое, от чего, может быть, и крыша поедет. Отрубленные головы давно видел?
Поднимаю глаза. Боксер в маске! Мяч, не коснувшись земли, снова устремляется вверх.
— Так хочешь посмотреть, что мы делаем с пойманными контрразведчиками?
— Если честно — нет.
— А я думаю, что надо.
Зря подпрыгивал этот дурацкий мяч, тем более, я не просил об этом. В воображении возникает камера пыток, но не современная, с людьми в белых халатах и шприцами, электрическим стулом и тому подобным. Сознание рисует средневековье — цепи, костер, раскаленное железо. Залитый кровью топчан, где рубят головы…
Не хочу ничего видеть, подобное, даже если останусь вдруг жив, не уйдет из памяти. И если в самом деле свихнусь… Нет и нет, лучше пусть стреляют сразу. Нужно побежать, и тогда откроют огонь вслед. Авось не промахнутся.
Пока даже не дают подняться с корточек. Ноги затекли, прислоняюсь к стене траншеи. Боксер сбрасывает на колени кусок картона из-под сигаретной упаковки.
— Ладно, пока пиши. Автобиографию. Адреса родственников. Короче, если при проверке окажется, что соврал хоть в одном слове, пеняй на себя. И как сам думаешь, тебя станут искать?
— Станут.
— Да кому ты нужен? Если Россия своих погибших солдат зарывает в ямы экскаватором, то тебя одного и не вспомнят.
Догадываюсь: проверяет, стоит ли возиться со мной. Если в самом деле начнут искать, то можно сорвать куш. А значит, придержат хотя бы до первого торга. Если же никому не нужен, то тем паче не нужен им. Уж чего-чего, а одной пули не пожалеют. Или взмаха меча, если так нравится отрубать головы.
— Все-таки меня будут искать! — это и убеждение, и теперь уже игра в поддавки. Подсказка.
— Машина есть?
— Нет.
— Дача?
— Тоже нет.
— Что это вы, как только попадаетесь к нам в плен, сразу становитесь бедными? — не верит Боксер.
— А богатые сюда не ездят.
— Короче, пиши.
Биографию мою можно уточнить у любого военного журналиста в Москве, за это не боюсь. Если в самом деле начнут проверку, миф о моей контрразведывательной миссии наконец-то отпадет. А вот с адресами братьев и сестры — заминка. У меня с цифрами всегда напряженка, я и после суворовского училища пошел на факультет журналистики Львовского политучилища скорее не по призванию, а потому, что это было единственное военное училище в Советском Союзе, где напрочь, даже на первом курсе, отсутствовали точные науки.
С чистой совестью пишу любые цифры. Хотя что им родственники! В паспорте записан мой домашний московский адрес, и этого вполне достаточно, чтобы диктовать свои условия. И чтобы я их принял.
В артобстреле — перерыв. Какой-нибудь Мальчиш-Плохиш из федералов не успел подвезти снаряды, и неожиданно ловлю себя на мысли, что именно он, проклятый буржуинский выкормыш, становится для меня героем. Не подвезут боеприпасы — есть шанс остаться в живых. Оказывается, пленники смотрят на мир с обратной стороны…
Боксер забирает исписанный листок, кивает на повязку. Знать бы, что следующий раз на поверхности земли я ее сниму только через два с половиной месяца, уже осенью, тогда не забыл бы посмотреть, какое оно, сегодняшнее небо.
— Живой, — радостно встречают ребята, когда вползаю обратно в нору. — А мы уж думали…
О чем думали, расшифровывать не надо. К тому же звучит новая команда:
— Борис, на выход.
Его держат чуть дольше, чем меня. И только когда отыскался наконец пропавший с боеприпасами Мальчиш-Плохиш и артиллерия заработала легко и размашисто, Борис медленно вползает на свое место в братскую могилу. Ждет, когда закроют решетку, и сообщает единственную новость:
— За меня затребовали два миллиарда рублей. Заставили писать письмо родным.
Впервые закуриваем без разрешения. Огонек сигареты ярок, ему не дают покрыться задумчивым пеплом, раскуривают вновь и вновь.
— А хоть четыре, — банкир нервно усмехается. — Таких денег не то что у родственников — во всей Кабардино-Балкарии нет…
Скорее всего, это же он говорил и наверху, потому что продолжил спор:
— Говорят, пусть родные продают квартиры. Лучше я здесь останусь навек.
Это — новая и уже окончательная обреченность. После проверки назначат цену и за меня. Вряд ли она окажется ниже. Или будут держать до конца войны, на случай, вдруг кто-то из отряда попадется в плен и тогда можно будет обменяться. А самое страшное, если продадут родственникам какого-нибудь уголовника или насильника, получившего лет пятнадцать тюрьмы. Тот начнет, спекулируя мной, торговаться с Генеральной прокуратурой, которая, конечно, на подобное освобождение не пойдет.
Каждую новость человек переносит сначала на себя, примеряет, как новую одежку: ладно ли будет? Но все равно чувствуется, что Борис что-то недоговаривает. Ждем, когда огонек окурка воткнется в стену. Недорассказанная новость тяготит и банкира, да он и слишком честен, чтобы умалчивать что‑либо:
— Предложили, чтобы я расстрелял тебя, Николай. — И торопливо, словно я мог усомниться в его порядочности, добавил: — Я отказался.
После услышанного говорить совершенно не о чем. Вроде надо поблагодарить Бориса, что тот не сделал шаг к своему личному спасению, но вместо слов протягиваю руку и сжимаю в темноте ему локоть. И что, пора перекреститься? Кстати, а как крестятся: справа налево или наоборот? Дожили. Хотя, если мы православные, значит, все должно идти с правой стороны.