«Я брожу себе один, и нет у меня дружка в утешенье, разве вот пес». И правда, рядом с ним лежала клубком собачонка, кожа да кости, – она шевельнулась, когда он тронул ее. «Пробавляемся чем можем. У вас в городе запрещено умертвлять коршунов да воронов, ибо они пожирают отбросы на улицах, – так это и есть наши товарищи».
После сих слов я ощутил к нему некоторую жалость. «Ну ладно, я дам тебе корочку ржаного хлеба с отрубями..»
«Что ж, голодное брюхо всякой крохе радо. И старая кость лучше пустой тарелки».
«Недурно плетешь, – смеясь, промолвил я. – А может, для вас с собакой найдется и горячий пирог».
«Вот и славно, а после я с вами распрощаюсь. Двину ко граду Риму».
«Что-что?»
«Это музыка нищих, сэр. Я сказал, что уйду из Лондона».
Его странная речь пробудила во мне любопытство. «А ну-ка, спой мне еще, музыкант».
«Нонче я задавил темняка в чупырке».
«И это значит?..»
«Что я скоротал прошлую ночь в этой конуре. А теперь кройте мне гать до большака, шершавцы недалече».
«А это?» – его слова походили на неведомый мне язык наших далеких предков.
«Это все равно что сказать: отпустите меня па большую дорогу. Леса рядом».
«Я не понимаю твоих слов и не понимаю, откуда они взялись. Поведай мне что-нибудь об их возрасте и происхождении».
«Не знаю, сколько им лет и кто их придумал, но меня научил им мой отец, а он научился у своего, и так шло Бог весть с каких давних пор. Сейчас я дам вам урок. Вот, глядите, —он показал на свой нос. – Нюхач-обманщик. – Потом на рот. – Зев. – Потом на глаза. – Склянки. – Потом поднял вверх руки. – Уцапы».
«Погоди, – сказал я, – погоди, я принесу тебе еды». Я поспешил на кухню, где прислуга уже готовила трапезу, и велел собрать мне побольше хлеба и мяса. Все это я сложил на блюдо, но не забыл прихватить с собой и грифельную дощечку с мелом, дабы записать то, что он будет говорить.
«Клев, – сказал он, взяв принесенный мною ломоть мяса. – Панюшка, – он имел в виду хлеб. – Важно для моей тявки. Хорошо для собаки». Тут они оба набросились на еду, однако, насытясь как следует, он вытер рот грязным рукавом и заговорил снова. «Светляк – это день, а темняк – ночь. Соломон значит алтарь, патрик – поп, а вытьба – причитания нищего на паперти». Все это я записал. «Меркун значит огонь. Нынче ночью было страх как зябко, сэр, и я хотел умастить пер в куток или скантоваться под новой чуйкой».
«Что означает?..»
«Я хотел спрятать задницу в дом или укрытъся на ночь теплой одежей». Он привстал с земли и потрепал по спине свою собачонку. «Я не стану дыбатъ ваш гаманок, – сказал он, – потому что вы нас накормили. Но нет ли у вас цацек? А ну-ка, переведите!»
«Денег?»
«Верно! Денег! Мне надобны деньжата!»
Я вернулся в дом и нашел на печке немного мелочи; придя обратно к нищему, я отдал ему эти пенсы без всякого сожаленья, ибо разве не открыл он мне новый язык и тем самым – новый мир? «Это тебе, – промолвил я. – А как кличут твоего пса?'»
«Ляшок, сэр. Он у меня вылитый бесенок».
Вскоре он покинул меня, однако сначала я проводил его до берега Флита. «Теория гласит, – сказал я, – что параллели, поскольку они представляют собою несходящиеся линии, никогда не пересекаются. Как ты думаешь, это правда?»
«Я таких вещей не понимаю, сэр. Знаю только, что камчатный кафтан бумазеей не латают. Я не вашего роду-племени, а потому ухожу от вас». Тут он помолчал; затем, вынув из кармана своей драной хламиды какие-то мелко исписанные бумаги, с улыбкой подал их мне. «Я доставил вам много хлопот, сэр, и уж наверняка изрядно надоел…»
«Нет, нет. Это не так».
«Но прочтите то, что я вам оставляю». Не прибавив более ни слова, он вместе с собачонкой отправился своей дорогой, шагая вдоль реки и напевая старинную песенку висельников: «Почто не любишь ты меня, судъбинушка-судьба?» Я наблюдал за ним, покуда он не скрылся из виду, а затем со вздохом вернулся домой и снова поднялся к себе в кабинет.
Поведать ли вам мои сны? В первом сне я узрел перед собою множество книг, свежеотпечатанных и трактующих о весьма странных предметах; среди них был один большой, толстый том in quarto, на заглавном листе коего было крупными буквами выведено имя моего дома. Во втором сне я гулял меж Олдгейтом и потернами Тауэр-хилла; внезапно меня настиг великий и могучий порыв урагана, и тогда я громко крикнул нескольким исполинам вокруг меня: «Я должен скакать в Кларкенуэлл; некто пишет там обо мне и моих книгах». В третьем сне я понял, что умер, и, когда мои внутренности были вынуты, беседовал с разными людьми будущего. В четвертом сне мне привиделось, будто у жены моей, мистрис Кэтрин Ди, погиб в чреве ребенок; я велел дать ей мирры в подогретом вине, а спустя час стал избавлять ее от мертвого младенца, и дитя оказалось книгою в черной обложке, липнущей к пальцам. В пятом сне я обнаружил, что нахожусь в чудесном маленьком кабинете, который в давние века мог бы быть кельей какого-нибудь ученого, обладателя философского камня; в различных местах стояло выведенное золотом и серебром имя – Petrus Baccalaureus Londoniensis [38]; и среди многих иных писаний, исполненных весьма изящно, были в том кабинете иероглифические заметки о домах, улицах и церквах нашего города. Над дверью же были начертаны некие стихи, а именно:
Immortals Decus par gloriaque illi debentur
Cujus ab ingenio est discolor hic paries [39].
Я взглянул на самого себя, и увидел, что весь я испещрен буквами и словами, и понял, что обратился в книгу…
Где-то раздался оклик, и я вышел из забытья. Наверное, глаза мои истощились от работы, ибо я прикрыл их в состоянии между грезой и бодрствованием, вовсе не собираясь дремать. Но я мигом опомнился. Было одиннадцать часов утра, и мистрис Ди звала меня к обеду. Я успел заметно проголодаться и живо спустился по лестнице вниз, где, к моему вящему удовольствию, уже был накрыт стол. Я давно изгнал с кухни всех угрюмых замарах, и теперь моей жене помогают только миловидные и чистоплотные служанки. Она села за длинный стол напротив меня и с надлежащим смирением склонила голову, покуда я просил Господа благословить трапезу. Затем я разрезал телятину, и мы молча и с должной степенностью принялись за наше вареное мясо, нашу крольчатину, наши пироги и ватрушки. У нас бывает лишь по две перемены блюд, ибо, как я говорил Кэтрин Ди, избыток хлеба и мяса порождает меланхолию; в наибольшей степени этим свойством обладает зайчатина, и потому она решительно нами отвергнута. Меланхолия суха и прохладна, а значит, меланхоликам следует воздерживаться от жареного мяса и мяса с излишком соли; вместо мяса, приготовленного на угольях, им лучше употреблять вареное. По тем же причинам я отказался от горячего вина, а дабы избежать вялости и раздражительности, обхожусь без коровьего молока, миндального молока и яичных желтков. Кэтрин Ди знакома со вкусами своего мужа и полностью ведает закупкой продуктов: я даю ей деньги на месяц, после чего, вооруженная моими поученьями касательно тайных достоинств и происхождения всех яств, она с прислугой идет на рынок и покупает там только хорошее масло, сыр, каплунов, свинину и бекон.
«Вы заметили, что на Кау-лейн водружен майский шест?» – спросила она, когда я, сидя против нее, попивал белое вино.
«Я вернулся другим путем». Я решил ничего не говорить ей о том бродяге в саду, ибо знал, что это встревожит ее.
«Свадьба будет. Слыхали? Дочка Гроссетесте, торговца, выходит нынче замуж».
«Ну так что же?»
Моя жена была облачена в опрятную домотканую юбку, подрубленную снизу без всякой бахромы, ибо я люблю, чтобы она носила платье попроще; однако на ней был еще красный кружевной передник, и, говоря со мною, она начала его одергивать. «Да ничего, сэр. Ровным счетам ничего. Кое-кто считает, будто она миленькая, но по мне так она всегда дурно одевалась. И это с ихним-то достатком! Небось многие станут завидовать ее мужу». Она все одергивала передник. «А майский шест до чего роскошный, доктор Ди! В жизни такого не видывала. Может, сходим поглядеть? Если вы не возражаете?»